Смысл названия главы я проваливаюсь. III. В чем общечеловеческое значение повести «Юность»? Анализ главы «Comme il faut»

Идёт шестнадцатая весна Николая Иртеньева. Он готовится к экзаменам в университет, переполнен мечтаниями и размышлениями о будущем своём предназначении. Чтобы яснее определить цель жизни, Николай заводит отдельную тетрадь, куда записывает обязанности и правила, необходимые для нравственного совершенствования. В страстную среду в дом приезжает седой монах, духовник. После исповеди Николай чувствует себя чистым и новым человеком. Но ночью он вдруг вспоминает один свой стыдный грех, который скрыл на исповеди. Он почти не спит до утра и в шестом часу спешит на извозчике в монастырь, чтобы исповедаться вновь. Радостный, Николенька возвращается обратно, ему кажется, что лучше и чище его нет человека на свете. Он не удерживается и рассказывает о своей исповеди извозчику. И тот отвечает: «А что, барин, ваше дело господское». Радостное чувство улетучивается, и Николай даже испытывает некоторое недоверие к своим прекрасным наклонностям и качествам.

Николай успешно выдерживает экзамены и зачислен в университет. Домашние поздравляют его. По приказанию отца, в полное распоряжение Николая поступают кучер Кузьма, пролётка и гнедой Красавчик. Решив, что он уже совсем взрослый, Николай покупает на Кузнецком мосту много разных безделушек, трубку и табак. Дома он пытается закурить, но чувствует тошноту и слабость. Заехавший за ним Дмитрий Нехлюдов укоряет Николая, разъясняя всю глупость курения. Друзья вместе с Володей и Дубковым едут в ресторан отмечать поступление младшего Иртеньева в университет. Наблюдая поведение молодых людей, Николай замечает, что Нехлюдов отличается от Володи и Дубкова в лучшую, правильную сторону: он не курит, не играет в карты, не рассказывает о любовных похождениях. Но Николаю из-за мальчишеского восторга перед взрослой жизнью хочется подражать именно Володе с Дубковым. Он пьёт шампанское, закуривает в ресторане папиросу от горящей свечи, которая стоит на столе перед незнакомыми людьми. В результате возникает ссора с неким Колпиковым. Николай чувствует себя оскорблённым, но всю свою обиду срывает на Дубкове, несправедливо накричав на него. Понимая всю ребячливость поведения своего друга, Нехлюдов успокаивает и утешает его.

На следующий день по приказанию отца Николенька отправляется, как уже вполне взрослый человек, делать визиты. Он посещает Валахиных, Корнаковых, Ивиных, князя Иван Иваныча, с трудом выдерживая долгие часы принуждённых бесед. Свободно и легко Николай чувствует себя лишь в обществе Дмитрия Нехлюдова, который приглашает его с визитом к своей матери в Кунцево. По дороге друзья беседуют на разные темы, Николай признается в том, что в последнее время совершенно запутался в разнообразии новых впечатлений. Ему нравится в Дмитрии спокойная рассудительность без оттенка назидательности, свободный и благородный ум, нравится, что Нехлюдов простил постыдную историю в ресторане, как бы не придав ей особенного значения. Благодаря беседам с Дмитрием, Николай начинает понимать, что взросление - не простое изменение во времени, а медленное становление души. Он восхищается другом все больше и, засыпая после разговора в доме Нехлюдовых, думает о том, как было бы хорошо, если бы Дмитрий женился на его сестре или, наоборот, он женился на сестре Дмитрия.

На другой день Николай на почтовых уезжает в деревню, где воспоминания о детстве, о маменьке с новой силой оживают в нем. Он много думает, размышляет о своём будущем месте в свете, о понятии благовоспитанности, которое требует огромного внутреннего труда над собой. Наслаждаясь деревенской жизнью, Николай с радостью осознает в себе способность видеть и чувствовать самые тонкие оттенки красоты природы.

Отец в сорок восемь лет женится во второй раз. Дети мачеху не любят, у отца с новой женой через несколько месяцев складываются отношения «тихой ненависти».

С началом учёбы в университете Николаю кажется, что он растворяется в массе таких же студентов и во многом разочарован новой жизнью. Он мечется от разговоров с Нехлюдовым до участия в студенческих кутежах, которые осуждаемы его другом. Иртеньева раздражают условности светского общества, которые кажутся в большей своей части притворством ничтожных людей. Среди студентов у Николая появляются новые знакомые, и он замечает, что главной заботой у этих людей является получение от жизни прежде всего удовольствия. Под влиянием новых знакомых он неосознанно следует такому же принципу. Небрежность в учёбе приносит свои плоды: на первом экзамене Николай проваливается. Три дня он не выходит из комнаты, чувствует себя истинно несчастливым и потерявшим всю прежнюю радость жизни. Дмитрий посещает его, но из-за охлаждения, которое наступает в их дружбе, сочувствие Нехлюдова кажется Николаю снисходительным и поэтому оскорбительным.

Однажды поздно вечером Николай достаёт тетрадь, на которой написано: «Правила жизни». От нахлынувших чувств, связанных с юношескими мечтаниями, он плачет, но уже слезами не отчаяния, а раскаяния и морального порыва. Он решается вновь писать правила жизни и никогда уже не изменять им. Первая половина юности заканчивается в ожидании следующей, более счастливой.

Наконец настал первый экзамен, дифференциалов и интегралов, а я все был в каком-то странном тумане и не отдавал себе ясного отчета о том, что меня ожидало. По вечерам на меня, после общества Зухина и других товарищей, находила мысль о том, что надо переменить что-то в своих убеждениях, что что-то в них не так и не хорошо, но утром, с солнечным светом, я снова становился comme il faut, был очень доволен этим и не желал в себе никаких изменений.

В таком расположении духа я приехал на первый экзамен. Я сел на лавку в той стороне, где сидели князья, графы и бароны, стал разговаривать с ними по-французски, и (как ни странно сказать) мне и мысль не приходила о том, что сейчас надо будет отвечать из предмета, который я вовсе не знаю. Я хладнокровно смотрел на тех, которые подходили экзаменоваться, и даже позволял себе подтрунивать над некоторыми.

Ну что, Грап, - сказал я Иленьке, когда он возвращался от стола, - набрались страха?

Посмотрим, как вы, - сказал Иленька, который, с тех пор как поступил в университет, совершенно взбунтовался против моего влияния, не улыбался, когда я говорил с ним, и был дурно расположен ко мне.

Я презрительно улыбнулся на ответ Иленьки, несмотря на то, что сомнение, которое он выразил, на минуту заставило меня испугаться. Но туман снова застлал это чувство, и я продолжал быть рассеян и равнодушен, так что даже тотчас после того, как меня проэкзаменуют (как будто для меня это было самое пустячное дело), я обещался пойти вместе с бароном З. закусить к Матерну. Когда меня вызвали вместе с Икониным, я оправил фалды мундира и весьма хладнокровно подошел к экзаменному столу.

Легкий мороз испуга пробежал у меня по спине только тогда, когда молодой профессор, тот самый, который экзаменовал меня на вступительном экзамене, посмотрел мне прямо в лицо и я дотронулся до почтовой бумаги, на которой были написаны билеты. Иконин, хотя взял билет с тем же раскачиваньем всем телом, с каким он это делал на предыдущих экзаменах, отвечал кое-что, хотя и очень плохо; я же сделал то, что он делал на первых экзаменах, я сделал даже хуже, потому что взял другой билет и на другой ничего не ответил. Профессор с сожалением посмотрел мне в лицо и тихим, но твердым голосом сказал:

Вы не перейдете на второй курс, господин Иртеньев. Лучше не ходите экзаменоваться. Надо очистить факультет. И вы тоже, господин Иконин, - добавил он.

Иконин просил позволения переэкзаменоваться, как будто милостыни, но профессор отвечал ему, что он в два дня не успеет сделать того, чего не сделал в продолжение года, и что он никак не перейдет. Иконин снова жалобно, униженно умолял; но профессор снова отказал.

Можете идти, господа, - сказал он тем же негромким, но твердым голосом.

Только тогда я решился отойти от стола, и мне стало стыдно за то, что я своим молчаливым присутствием как будто принимал участие в униженных мольбах Иконина. Не помню, как я прошел залу мимо студентов, что отвечал на их вопросы, как вышел в сени и как добрался до дому. Я был оскорблен, унижен, я был истинно несчастлив.

Три дня я не выходил из комнаты, никого не видел, находил, как в детстве, наслаждение в слезах и плакал много. Я искал пистолетов, которыми бы мог застрелиться, ежели бы мне этого уж очень захотелось. Я думал, что Иленька Грап плюнет мне в лицо, когда меня встретит, и, сделав это, поступит справедливо; что Оперов радуется моему несчастью и всем про него рассказывает; что Колпиков был совершенно прав, осрамив меня у Яра; что мои глупые речи с княжной Корнаковой не могли иметь других последствий, и т. д., и т. д. Все тяжелые, мучительные для самолюбия минуты в жизни одна за другой приходили мне в голову; я старался обвинить кого-нибудь в своем несчастии: думал, что кто-нибудь все это сделал нарочно, придумывал против себя целую интригу, роптал на профессоров, на товарищей, на Володю, на Дмитрия, на папа, за то, что он меня отдал в университет; роптал на провидение, за то, что оно допустило меня дожить до такого позора. Наконец, чувствуя свою окончательную погибель в глазах всех тех, кто меня знал, я просился у папа идти в гусары или на Кавказ. Папа был недоволен мною, но, видя мое страшное огорчение, утешал меня, говоря, что, как это ни скверно, еще все дело можно поправить, ежели я перейду на другой факультет. Володя, который тоже не видел в моей беде ничего ужасного, говорил, что на другом факультете мне, по крайней мере, не будет совестно перед новыми товарищами.

Наши дамы вовсе не понимали и не хотели или не могли понять, что такое экзамен, что такое не перейти, и жалели обо мне только потому, что видели мое горе. Дмитрий ездил ко мне каждый день и был все время чрезвычайно нежен и кроток; но мне именно поэтому казалось, что он охладел ко мне. Мне казалось всегда больно и оскорбительно, когда он, приходя ко мне на верх, молча близко подсаживался ко мне, немножко с тем выражением, с которым доктор садится на постель тяжелого больного. Софья Ивановна и Варенька прислали мне чрез него книги, которые я прежде желал иметь, и желали, чтобы я пришел к ним; но именно в этом внимании я видел гордое, оскорбительное для меня снисхождение к человеку, упавшему уже слишком низко. Дня через три я немного успокоился, но до самого отъезда в деревню я никуда не выходил из дома и, все думая о своем горе, праздно шлялся из комнаты в комнату, стараясь избегать всех домашних.

Я думал, думал и, наконец, раз поздно вечером, сидя один внизу и слушая вальс Авдотьи Васильевны, вдруг вскочил, взбежал на верх, достал тетрадь, на которой написано было: «Правила жизни», открыл ее, и на меня нашла минута раскаяния и морального порыва. Я заплакал, но уже не слезами отчаяния. Оправившись, я решился снова писать правила жизни и твердо был убежден, что я уже никогда не буду делать ничего дурного, ни одной минуты не проведу праздно и никогда не изменю своим правилам.

Долго ли продолжался этот моральный порыв, в чем он заключался и какие новые начала положил он моему моральному развитию, я расскажу в следующей, более счастливой половине юности.

Незаконченное, наброски

Пишу я историю вчерашнего дня, не потому, чтобы вчерашний день был чем-нибудь замечателен, скорее мог назваться замечательным, а потому, что давно хотелось мне рассказать задушевную сторону жизни одного дня. Бог один знает, сколько разнообразных, занимательных впечатлений и мыслей, которые возбуждают эти впечатления, хотя темных, неясных, но [не] менее того понятных душе нашей, проходит в один день. Ежели бы можно было рассказать их так, чтобы сам бы легко читал себя и другие могли читать меня, как и я сам, вышла бы очень поучительная и занимательная книга, и такая, что недостало бы чернил на свете написать ее и типографщиков напечатать. , которым конца нет, из которых ничего не выходит и которых я боюсь.> К делу.

Встал я вчера поздно, в 10 часов без четверти, а все оттого, что лег позже 12-ти. (Я дал себе давно правило не ложиться позже 12-ти, и все-таки в неделю раза 3 это со мною случается); впрочем, есть такие обстоятельства, в которых я ставлю это не в преступление, а в вину; обстоятельства эти различны; вчера было вот какого рода.

Здесь прошу извинить, что я скажу, что было третьего дня; ведь пишут романисты целые истории о предыдущей генерации своих героев.

Я играл в карты; но нисколько не по страсти к игре, как бы это могло казаться; столько же по страсти к игре, сколько тот, кто танцует польской по страсти к прогулке. Ж.-Ж. Руссо в числе всех тех вещей , которые он предлагал и которых никто не принял, предлагал в обществе играть в бильбоке, для того чтобы руки были заняты; но этого мало, нужно, чтобы в обществе и голова была занята или, по крайней мере, имела такое занятие, про которое можно бы было говорить или молчать. Такое занятие у нас и придумано - карты. Люди старого века жалуются, что «нынче разговора вовсе нет». Не знаю, какие были люди в старом веке (мне кажется, что всегда были такие же), но разговору и быть никогда не может. Разговор как занятие - это самая глупая выдумка. Не от недостатка ума нет разговора, а от эгоизма. Всякой хочет говорить о себе или о том, что его занимает; ежели же один говорит, другой слушает, то это не разговор, а преподавание. Ежели же два человека и сойдутся, занятые одним и тем же, то довольно одного третьего лица, чтобы все дело испортить: он вмешается, нужно постараться дать участие и ему, вот и разговор к черту.

Наконец настал первый экзамен, дифференциалов и интегралов, а я все был в каком-то странном тумане и не отдавал себе ясного отчета о том, что меня ожидало. По вечерам на меня, после общества Зухина и других товарищей, находила мысль о том, что надо переменить что-то в своих убеждениях, что что-то в них не так и не хорошо, но утром, с солнечным светом, я снова становился comme il faut, был очень доволен этим и не желал в себе никаких изменений. В таком расположении духа я приехал на первый экзамен. Я сел на лавку в той стороне, где сидели князья, графы и бароны, стал разговаривать с ними по-французски, и (как ни странно сказать) мне и мысль не приходила о том, что сейчас надо будет отвечать из предмета, который я вовсе не знаю. Я хладнокровно смотрел на тех, которые подходили экзаменоваться, и даже позволял себе подтрунивать над некоторыми. — Ну что, Грап, — сказал я Иленьке, когда он возвращался от стола, — набрались страха? — Посмотрим, как вы, — сказал Иленька, который, с тех пор как поступил в университет, совершенно взбунтовался против моего влияния, не улыбался, когда я говорил с ним, и был дурно расположен ко мне. Я презрительно улыбнулся на ответ Иленьки, несмотря на то, что сомнение, которое он выразил, на минуту заставило меня испугаться. Но туман снова застлал это чувство, и я продолжал быть рассеян и равнодушен, так что даже тотчас после того, как меня проэкзаменуют (как будто для меня это было самое пустячное дело), я обещался пойти вместе с бароном З. закусить к Матерну. Когда меня вызвали вместе с Икониным, я оправил фалды мундира и весьма хладнокровно подошел к экзаменному столу. Легкий мороз испуга пробежал у меня по спине только тогда, когда молодой профессор, тот самый, который экзаменовал меня на вступительном экзамене, посмотрел мне прямо в лицо и я дотронулся до почтовой бумаги, на которой были написаны билеты. Иконин, хотя взял билет с тем же раскачиваньем всем телом, с каким он это делал на предыдущих экзаменах, отвечал кое-что, хотя и очень плохо; я же сделал то, что он делал на первых экзаменах, я сделал даже хуже, потому что взял другой билет и на другой ничего не ответил. Профессор с сожалением посмотрел мне в лицо и тихим, но твердым голосом сказал: — Вы не перейдете на второй курс, господин Иртеньев. Лучше не ходите экзаменоваться. Надо очистить факультет. И вы тоже, господин Иконин, — добавил он. Иконин просил позволения переэкзаменоваться, как будто милостыни, но профессор отвечал ему, что он в два дня не успеет сделать того, чего не сделал в продолжение года, и что он никак не перейдет. Иконин снова жалобно, униженно умолял; но профессор снова отказал. — Можете идти, господа, — сказал он тем же негромким, но твердым голосом. Только тогда я решился отойти от стола, и мне стало стыдно за то, что я своим молчаливым присутствием как будто принимал участие в униженных мольбах Иконина. Не помню, как я прошел залу мимо студентов, что отвечал на их вопросы, как вышел в сени и как добрался до дому. Я был оскорблен, унижен, я был истинно несчастлив. Три дня я не выходил из комнаты, никого не видел, находил, как в детстве, наслаждение в слезах и плакал много. Я искал пистолетов, которыми бы мог застрелиться, ежели бы мне этого уж очень захотелось. Я думал, что Иленька Грап плюнет мне в лицо, когда меня встретит, и, сделав это, поступит справедливо; что Оперов радуется моему несчастью и всем про него рассказывает; что Колпиков был совершенно прав, осрамив меня у Яра; что мои глупые речи с княжной Корнаковой не могли иметь других последствий, и т. д., и т. д. Все тяжелые, мучительные для самолюбия минуты в жизни одна за другой приходили мне в голову; я старался обвинить кого-нибудь в своем несчастии: думал, что кто-нибудь все это сделал нарочно, придумывал против себя целую интригу, роптал на профессоров, на товарищей, на Володю, на Дмитрия, на папа, за то, что он меня отдал в университет; роптал на провидение, за то, что оно допустило меня дожить до такого позора. Наконец, чувствуя свою окончательную погибель в глазах всех тех, кто меня знал, я просился у папа идти в гусары или на Кавказ. Папа был недоволен мною, но, видя мое страшное огорчение, утешал меня, говоря, что, как это ни скверно, еще все дело можно поправить, ежели я перейду на другой факультет. Володя, который тоже не видел в моей беде ничего ужасного, говорил, что на другом факультете мне, по крайней мере, не будет совестно перед новыми товарищами. Наши дамы вовсе не понимали и не хотели или не могли понять, что́ такое экзамен, что́ такое не перейти, и жалели обо мне только потому, что видели мое горе. Дмитрий ездил ко мне каждый день и был все время чрезвычайно нежен и кроток; но мне именно поэтому казалось, что он охладел ко мне. Мне казалось всегда больно и оскорбительно, когда он, приходя ко мне на верх, молча близко подсаживался ко мне, немножко с тем выражением, с которым доктор садится на постель тяжелого больного. Софья Ивановна и Варенька прислали мне чрез него книги, которые я прежде желал иметь, и желали, чтобы я пришел к ним; но именно в этом внимании я видел гордое, оскорбительное для меня снисхождение к человеку, упавшему уже слишком низко. Дня через три я немного успокоился; но до самого отъезда в деревню я никуда не выходил из дома и, все думая о своем горе, праздно шлялся из комнаты в комнату, стараясь избегать всех домашних. Я думал, думал и, наконец, раз поздно вечером, сидя один внизу и слушая вальс Авдотьи Васильевны, вдруг вскочил, взбежал на верх, достал тетрадь, на которой написано было: «Правила жизни», открыл ее, и на меня нашла минута раскаяния и морального порыва. Я заплакал, но уже не слезами отчаяния. Оправившись, я решился снова писать правила жизни и твердо был убежден, что я уже никогда не буду делать ничего дурного, ни одной минуты не проведу праздно и никогда не изменю своим правилам. Долго ли продолжался этот моральный порыв, в чем он заключался и какие новые начала положил он моему моральному развитию, я расскажу в следующей, более счастливой половине юности. 24 сентября. Ясная Поляна. 1857

Повесть «Юность» Толстого Л.Н. является заключительной частью известной трилогии автора «Детство. Отрочество. Юность». В ней писатель продолжает свой автобиографический рассказ, героем которого стал Николай Иртеньев. Он предстает перед читателем обычным молодым человеком, находящимся на пороге взросления. Николай поступает на учебу в университет, его обуревает множество мыслей и вопросов. Пытаясь найти свое место в новой жизни, он то пускается во все тяжкие «грехи» молодости, то осознает неверность такого поведения. Но духовная чистота и нравственность все же побеждают в этой борьбе. Повесть «Юность» очень тонко передает все оттенки духовной борьбы взрослеющего человека, она наполнена глубокими философскими размышлениями самого автора о смысле жизни, и о том, как правильно ее прожить. Трилогия «Детство. Отрочество. Юность» найдет своих читателей в любой возрастной группе. Написанная легким и понятным языком, она неизменно заставляет задуматься над вечными вопросами. Великому писателю удалось создать произведение, будто наполненное теплым солнечным светом.

Чтобы прочитать книгу Л.Н. Толстого полностью, достаточно зайти на наш сайт, на котором текст произведения представлен в полном объёме. Повесть «Юность» читать можно в режиме онлайн, а также доступна функция скачивания.

Над последней частью автобиографической трилогии Л.Н. Толстой работал в 1856 году. В августе 1856 года он приступает к третьей редакции и записывает в дневнике, что диктует «Юность» «с удовольствием до слёз». К сентябрю работа завершена, но Толстой не удовлетворён. 28 сентября 1856 года он записал: «Кончил „Юность", плохо...» Толстой посылает ее на отзыв критику А.В. Дружинину. Ответ от Дружинина укрепляет веру Толстого в возможность опубликования «Юности».

Переход от «Отрочества» к «Юности» логичен и естественен; связывают эти произведения мотивы дружбы — они завершают «Отрочество», они же начинают «Юность». Поначалу кажется, что не произошло никаких изменений в естественном течении жизни и в герое. Но это не так. Жизненный и творческий опыт самого писателя значительно обогатился. Изменились под воздействием Крымской войны его взгляды, отношение к происходящему и прежде всего к самому себе.

В «Юности», как и в дневнике Толстого, проявляется всё возрастающее критически-недоверчивое отношение к происходящему, которое обращено прежде всего на самого себя. Последняя часть трилогии стала художественным воплощением тех мыслей, чувств, идей, которые запечатлены в дневнике в процессе непосредственных душевных потрясений.

Для героя Толстого, а его личность совершенно естественным образом проецируется на самого писателя, выходом из одиночества, исканий и сомнений является дружба. Она — путь к духовной деятельности, к постижению возвышенных целей в жизни.

Наполнение второй главы («Весна») вопреки названию выходит далеко за пределы описания природы. «Весна» — это скорее символ преображения, обновления человека.

Стремление к самоусовершенствованию и нравственному обновлению приводит Николеньку к мыслям о духовном очищении, необходимости исповедания. Вспомнив, что он забыл признаться в одном из своих грехов, герой едет в монастырь. Николенька неприятно поражён, что извозчики равнодушны к его усердию. Именно в этот момент он ощущает, что в его сердце закралось самолюбие, гордыня — один из грехов, от которого юноша никак не может освободиться.

Вопросы нравственности становятся для Толстого в «Юности» основными, а исследование душевной жизни героя — главной художественной задачей. По мнению Н.Г. Чернышевского, заслугой Толстого стало то, что он открыл диалектику души, передал «психологический процесс, его формы, его законы...», т.е. переход одних чувств в другие.

Постоянная самопроверка, неудовлетворенность собой, неуклонное стремление к правде, готовность самого себя уличать во лжи или неискренности — характерные качества Николеньки Иртеньева.

Способствует душевным исканиям героя и друг Николеньки — Дмитрий Нехлюдов. Именно эту фамилию носит герой повести «Утро помещика», хлопочущий о сближении с крестьянами. Тот же Дмитрий Нехлюдов станет человеком с омертвевшей, но ещё способной к воскрешению душой в последнем романе Толстого — «Воскресении».

Дмитрий Нехлюдов в «Юности» — человек ищущий и постоянно размышляющий о главных вопросах жизни. Он понимает необходимость выполнения своего нравственного долга перед людьми. Этим Нехлюдов противопоставлен Володе и его приятелю Дубкову, для которых поведение и мысли Дмитрия непонятны и являются предметом насмешек. Их самодовольству и лёгкости в романе противостоит требовательная серьёзность Дмитрия.

Николенька испытывает влияние не только Дмитрия Нехлюдова. С момента поступления в университет он проходит своеобразный период прозрения. Оказывается, что его сверстники, не прошедшие домашнего воспитания, жившие и учившиеся без гувернёров, подготовлены к экзамену не хуже молодых дворян, а часто отвечают лучше. Это заставляет Николеньку задуматься, но не избавляет ещё от барских привычек: теперь, став студентом, он должен иметь рысака, кучера и при случае щеголять этим. Эти сцены романа важны ещё и в том отношении, что подчёркивают невозможность полного слияния Толстого с его героем. При всём кажущемся единстве автор никогда не испытывал пренебрежения к разночинцам и крестьянам.

Николеньке противопоставлены Семёнов и Зухин, у которых молодой человек может научиться пренебрежению светской суетой. Деятельный, всего достигающий исключительно своим трудом Зухин — противоположность герою, и юноша остро ощущает это скрытое противостояние. Зухин сильнее его в физике и в художественной литературе. Он читал больше Николеньки. Его вкусы выражены чётко и определённо.

Толстой дает возможность и герою, и читателю сделать выбор: можно следовать дорогой Дубкова, квартира у которого «необыкновенно хороша»: «везде были ковры, картины, гардины, пёстрые обои, портреты... пистолеты, кисеты и какие-то картонные звериные головы». Внутренней рифме «портреты — пистолеты — кисеты» (стихи здесь — это своеобразная поэтизация) здесь же противостоит прозаическое, почти метафорическое словосочетание «картонные звериные головы». Картина снижена, низведена до примитивного быта, подделки (звериные головы — картонные).

Сложная внутренняя работа, происходящая в Николеньке, убедительно передана в главе «Чем занимались Володя с Дубковым».

Настоящее и поддельное, истинное и ложное — эти категории станут для Толстого необыкновенно важными на всю его писательскую жизнь. Мнимо высокое, мнимо интересное, мнимо важное решительно противопоставлено всему настоящему. Это проявляется, в частности, в испытании героя любовью. Николенька вспоминает предмет своего обожания лишь тогда, когда миновал уже пять станций в пути, и то как-то холодно: внушает себе мысль, что «надо думать о ней». Чувство лишено поэзии, а без поэзии, по Толстому, вряд ли возможна настоящая любовь. Нельзя внушить себе это чувство. Если же пытаешься это сделать, значит, оно ложное, ненастоящее. И вновь контраст — в «Юности» это один из основных художественных приёмов. По контрасту дается воспоминание о доме детства, где всё было согрето настоящей любовью, где каждая вещь многое говорит сердцу: «задвижка, косая половица, ларь, старый подсвечник», всё, что «так дружно между собой» в старом доме, где постоянно живёт память о матери. Эти воспоминания но-настоящему поэтичны, окрашены истинным чувством.

Многое из того, что раскрыто или ещё только намечено в « Юности», разовьётся затем, наполнится новым смыслом и художественным обобщением в последующих произведениях Л.Н. Толстого. Его трилогия — это замечательное начало большой писательской жизни и одновременно — весомая заявка на будущее.