Мартов каменев чхеидзе. «Папаша» революции

Мартов каменев чхеидзе. «Папаша» революции

ФЕВРАЛЬ ВЪ «ЗАПИСКАХЪ О РЕВОЛЮЦІИ»
НИК. СУХАНОВА.

Среди появившихся доселе трудовъ о русской революціи однимъ изъ наиболее значительныхъ являются «Записки о революціи» Ник. Суханова. Оне представляются значительными не только по объему: семь томовъ, свыше 2.700 страницъ... Оне значительны и по своему содержанію. Авторъ въ праве сказать, что онъ виделъ и помнитъ многое, что было недоступно и что осталось неизвестнымъ современникамъ и даже сопричастникамъ русской революціи. Онъ правильно считаетъ періодъ съ 27 февраля по 27 октября семнадцатаго года не только эпохой революціи, но и «определенной и законченной эпохой государства россійскаго».

Авторъ съ первыхъ же словъ предупреждаетъ: – «неправильно, несправедливо, нельзя принимать эти «записки» за «исторію», даже за «самый беглый и непритязательный историческій очеркъ». Не надо переоценивать работы. Она – «плодъ не размышленія, и еще меньше изученія». Это – «ремарки, случайныя заметки, писанныя между деломъ», «изъ принципа отвергающія поільзованіе всякими матеріалами». {135}

Это – «личныя воспоминанія», полныя «субъективизма» «чернорабочаго литератора», не имеющаго «красокъ, достойныхъ чудесной эпохи» и потому окромно отказывающагося дать хотя бы даже «изобразительный разсказъ»... И по форме пусть это будетъ – « не исторія и не публицистика, и не беллетристика; пусть это и то, и другое, и третье – въ безпорядочной чреде въ случайныхъ и уродливыхъ пропорціяхъ. Пусть!».

Не будемъ ловить автора на противоречіяхъ. Какъ это нетъ «красокъ» даже для изобразительнаго разсказа» и – «беллетристика»? Не плодъ размышленія и – публицистика? Принципіальный отказъ отъ пользованія матеріалами и въ то же время – исторія? – Это просто особая манера автора и особый тактическій пріемъ. Авторъ оценилъ преимущества свободной отъ литературныхъ рамокь и условностей формы. И кокетничая своею скромностью, заранее признавая и даже преувеличивая свои недостатки, онъ хочетъ освободить себя отъ всякихъ обязательствъ, a вместе съ темъ и д р y г и х ъ л и ш и т ь права требованій. Что ни извлечетъ после этого читатель, за все долженъ быть благодаренъ автору, все явится пріятнымъ сюрпризомъ, ибо самъ авторъ ведь ничего не обещалъ, отъ всего предостерегалъ...

Существуютъ трудныя литературныя формы. Оне обязываютъ, можетъ быть, къ слишкомъ многому. Но положеніе, которое решительно ни къ чему писателя не обязывало бы, врядъ ли вообще существуетъ. И, формально освободивъ себя отъ всякихъ обязательствъ, Сухановъ фактически возложилъ на себя сразу еще несколько; по существу отягчилъ и свое заданіе, и свое положеніе. «Замешивая» воедино исто {136} рическій фактъ съ публицистической тенденціей и художественнымъ (беллетристическимъ) вымысломъ, – авторъ явно подрываетъ значеніе каждаго изъ составляющихъ «Записки» элементовъ въ отдельности и всего труда въ целомъ. Обращаясь къ «Запискамъ», какъ къ исторіи революціи, придется опасаться Суханова-публициста, a наипаче – беллетриста. Пользуясь «Записками», какъ публицистикой, необходимо учитывать періодъ исторіи, протекшій между самыми событіями и оценкой ихъ въ воспоминаніяхъ. Словомъ, несвязанность литературной формой и широта «Записокъ» – по существу суживаютъ ихъ значеніе, ограничивая ихъ ценность и для историка, и для политика, и для беллетриста. Это касается метода. По выполненію же – для художественныхъ воспоминаній «Записки» слишкомъ громоздки, тяжелы, a местами – особливо томы III-VI – и скучны. Для исторіи – изъ «Записокъ» мы узнаемъ, что друзья и соратники Суханова считали его судьбою отмеченнымъ «советскимъ исторіографомъ» – «Записки» слишкомъ пристрастны и «беллетристичны». Для публицистики – утомительно однообразны и многословны. Но изъ всехъ трехъ видовъ литературы «Записки», конечно, прежде всего и больше всего – публицистика! Можно сказать, что исторія и беллетристика подчинены публицистике, служатъ для нея то фономъ, то узоромъ.

Сухановъ многократно подчеркиваетъ свой «принципъ» – писать не исторію, a «все, что я помню и какъ я помню». «Записки», утверждаетъ онъ, – «плод памяти»; и только памяти; «случайные и неполные комплекты одной-двухъ газетъ призваны лишь будить память и избавлять изложеніе отъ хро- {137} нологической путанницы. Читатель легко убедится въ томъ, что фактически дело обстоитъ совсемъ не такъ. Въ большей мере это справедливо относительно первыхъ трехъ томовъ, заключающихъ періодъ, когда въ силу случая – или рока – Сухановъ очутился въ «недрахъ революціи», где ему пришлось играть одну изъ первыхъ ролей – глашатая и вождя. Но, въ меру умаленія роли и вліянія Суханова, падаетъ и роль его памяти, какъ источника Записокъ о революціи. Автору явно не удается удержаться въ рамкахъ описанія того, чему свидетелемъ его судьба поставила. Событія увлекаютъ его, и отъ «воспоминаній» онъ открыто переходитъ къ пересказу съ чужихъ словъ. Повествуется уже не о томъ, что видели глаза самого Суханова, a обсуждаются различныя – преимущественно, враждебныя – точки зренія. Чаще фигурируютъ документы, начинаютъ мелькать извлеченія изъ газетъ, появляются ссылки на другія появившіеся въ печати работы о революціи. Безответственныя «Записки» принимаютъ явственныя очертанія апологіи и полемики, переходящей въ обвинительный актъ и прямой памфлетъ противъ лицъ, группъ, партій и классовъ. Исторія окончательно растворяется въ публицистике. Свидетель и мемуаристъ оказывается стороной въ политическомъ деле, то обороняющейся, то переходящей въ нападеніе страстно, яростно, – иногда до остервененія.

Сухановъ и не скрываетъ своей запальчивости и раздраженія, вызываемаго въ немъ «меньшевистски-эсеровскимъ правящимъ блокомъ» и его лидерами, въ частности и въ особенности – Керенскимъ и Церетели... «Даже четыре безъ малаго года большевицкой власти не могли стереть въ моемъ мозгу всей {138} речи воспоминаній объ этомъ человеке, стоявшемъ некогда во главе революціи. Да не будутъ легкимъ пухомъ эти четыре года на этой политической могиле» (т. VI, 31). Поистине нужно иметь исключительный «мозгъ», чтобы все пережитое не изгладило былого раздраженія, ненависти и злобы!... Но Сухановъ таковъ и, повторяю, не скрываетъ этого. Открытый взглядъ могъ бы составить достоинство автора, если-бы ресницы его глазъ излишне часто не опускались произвольно долу, и авторъ не подчеркивалъ бы съ такою подозрительной настойчивостью дурныя свойства своего, действительно, «мало пріятнаго харак-тера»...

Самолюбованіе для Суханова не поза, a естественное положеніе, о чемъ бы и о комъ бы онъ ни говорилъ. Онъ не только презираетъ окружающихъ. Онъ и чрезвычайно высокаго мненія о себе, прежде всего конечно, какъ о политическомъ деятеле. Оговорки и «самоуничиженіе» только средства оттенить целомудренную скромность. И лишь изредка природа беретъ свое, и авторъ обнаруживаетъ свое подлинное лицо. – Либо окажется, что семнадцатый годъ выдвинулъ всего одного политика, который понималъ, чего онъ хочетъ, – Милюкова , – да и тотъ терпитъ одно пораженіе за другимъ отъ Суханова. Либо скромный авторъ сопоставитъ неожиданно свои «Записки» съ ламартиновской «Исторіей жирондистовъ» и признаніемъ «невысокаго полета книги Ламартина» незаметно подчеркнетъ высокія достоинства собственнаго труда. Либо, каясь въ ошибкахъ и преступленіяхъ, онъ изыщетъ такое свое «самое большое и несмываемое преступле- {139} ніе», что точно непорочность свою демонстрируетъ, a не въ греховности кается.

Всю условность сухановскихъ «воспоминаній» и пределы ихъ отклоненія отъ действительности подъ вліяніемъ политическаго «субъективизма» можно иллюстрировать на следующемъ. Чтобы въ условіяхъ советской Россіи написать семь томовъ, даже не прибегая къ матеріаламъ, все-таки нужно было время. Какъ быстро ни готовилъ свои томы Сухановъ, все-таки между первымъ, помеченнымъ іюль-ноябрь 1918 г., и последнимъ, помеченнымъ іюнь-августъ 1921 г., прошло безъ малаго три года. И хотя объективно отошедшій въ исторію семнадцатый годъ оставался въ теченіе всего этого срока безъ измененій, «воспоминанія» о немъ и оценки находились въ прямой зависимости отъ времени, когда тотъ или другой томъ составлялся.

Было бы преувеличеніемъ сказать, что и гневъ, и милость Суханова – простая «функція» – большевицкаго періода русской исторіи. Но что время написанія оказало прямое вліяніе на освещеніе людей и событій, на распределеніе светотени и изображеніе всей политической перспективы, – этого отрицать невозможно. Если бы нужны были примеры, – достаточно сопоставить почти восторженное отношеніе автора къ своему политическому «крестному отцу» Л. Мартову въ первыхъ книгахъ «Записокъ» и желчное негодованіе, близкое къ презренію, за пассивность, нерешительиость и теоретичность – въ заключительномъ томе. Въ чемъ дело?.. Почему Мартовъ – «одна изъ немногихъ единицъ, именами которыхъ характеризуется наша эпоха», по оценке Суханова, – въ октябре 17-го года не равенъ Мартову въ іюле или августе того же года? Причина, конечно, не {140} въ изображаемомъ субъекте. Первые томы написаны тогда, когда Сухановъ считалъ себя «единомышленникомъ, политическимъ другомъ» Мартова и являлся «фактическимъ сотрудникомъ по работе въ Рос. Соц. Дем. Раб. Партіи (меньшевиковъ)»; когда онъ питалъ «надежду, почти уверенность» остаться соратникомъ Мартова «и въ будущемъ, чреватомъ новыми событіями мірового значенія». Но прошло полтора года, Сухановъ еще не дописалъ своихъ «Запишкъ», a ему уже «пришлось разорвать съ партіей Дана и Мартова въ результате глубокаго, принципіальнаго расхожденія» (т. Ш, 133)...

Меняются времена и мы съ ними, вместе съ нашими сужденіями о текущемъ и даже «воспоминаніями» объ истекшемъ... – Лишній примеръ невозможности писать исторію въ пылу еще не угасшихъ страстей, въ шуме еще не отзвучавшихъ политическихъ битвъ. Аполлоново и Діонисіево» начала русской революціи – ликъ божественный, упоенный восторгомъ и всепрощеніемъ, и ликъ звериный, искаженный злобой и судорогой, – еще ждутъ своихъ истолкователей и историковъ.

Сухановъ хотелъ, конечно, воспеть русскую революцію. Съ нимъ приключилось, однако, нечто обратное тому, что произошло съ библейскимъ пророкомъ Валаамомъ. Тотъ вышелъ для того, чтобы проклясть израильскій народъ, и кончилъ темъ, что благословилъ его. Суханоівъ, наоборотъ, вышелъ для благословенія, a кончилъ темъ, что больше, чемъ многіе, далъ основанія для проклятія и русской революціи, и русской демократіи. Для враговъ той и другой «Записки» Суханоіва безценный и неистощимый кладъ. Они широкими пригоршнями будутъ черпать изъ не- {141} го и сейчасъ, и въ будущемъ. Ибо на Суханове почіетъ благодать не только советскаго исторіографа, но и активнаго участника и псалмопевца революціи. Нужды нетъ, что Сухановъ нападаетъ на русскія «межеумочныя» право-демократическія и право-соціалистическія группировки слева, за ихъ умеренность и нерешительность, соглашательство и «предательство» революціи, соціализма и интернаціонализма. Для поношенія революціи и демократіи пригодится и левый Сухановъ. «Записки» получатъ y правыхъ признаніе «первоисточника», и обличенія впредь будутъ вестись «отъ Суханова» .

Сухановщина – въ советахъ, въ партіяхъ, въ прессе и т.д. – сыграла свою, роковую роль въ ходе и исходе февральской революціи. Но и сейчасъ, когда отъ февраля семнадцатаго года остаются лишь бледнеющія воспоминанія, сухановщина еще не изжита, a Сухановы делаютъ, что могутъ, для того, чтобы закрепить въ собственномъ самосознаніи не образъ величественной, хотя и трагической эпопеи русской исторіи, a картину какой-то смрадной арены, на которой суетливо, но безуспешно мелкіе бесы соревнуютъ съ более крупными, сверстники Передоновыхъ борются съ потомками Шигалевыхъ и Верховенскихъ.

Врагамъ демократіи трудъ Суханова несетъ радость и утешеніе. Ея друзьямъ онъ способенъ внушить лишь уныніе и безверіе, –е с л и все, что описываетъ Суханоеъ, правда, и если правда такова, какой ее изображаетъ Сухановъ. {142}

Сознательно Сухановъ не говоритъ неправды. Въ его книгахъ встречаются фактическія неправильности и неточности. Но оне не преобладаютъ, Сухановъ не Мстиславскій, который, даже непосредственно наблюдая событіе, умудряется его описать такъ, что точно онъ его и не виделъ .

Сухановъ – не то. Дефективность его моральной личности не въ этомъ. Даже когда онъ съ чужихъ словъ описываетъ событія, онъ редко искажаетъ самые факты. Онъ только «обрамляетъ» ихъ по своему. Манипулируетъ фактическимъ составомъ явленія по своему произволу, – то такъ, то этакъ, то поворачивая къ яркому свету, то загоняя въ темный тупикъ. Показаніямъ Мстиславскаго верить нельзя, доколе они не подтверждены другими, более надежными источниками. Къ показаніямъ Суханова приложима обратная презумпція: его сообщеніямъ о фактахъ доверять можно, пока они не опровергнуты другими свидетелями.

Суханову известно многое по «положенію», которое онъ занималъ въ первые месяцы революціи, очутившись раньше другихъ въ «недрахъ революціи» – въ Таврическомъ дворце и деятельнее другихъ участвуя въ организаціи будущаго «источника власти» – {143} петербургскаго Совета рабочихъ депутатовъ, – спеціализируясь по преимуществу на «внешней политике» Совета: на сношеніяхъ, путемъ воззваній, съ «международнымъ пролетаріатомъ» и на личныхъ переговорахъ въ «контактной комиссіи» съ Временнымъ Правительствомъ. Положеніе и профессія – Сухановъ былъ «политрукомъ» въ Горьковской «Новой Жизни» – только «аккумулировали» его природное влеченіе и интсресъ ко всякаго рода политике, крупной и мелкой, публичной и фракціонной, къ людямъ и фактамъ. Только исключительно развитымъ инстинктомъ можно объяснить, что Суханову удается проникнуть и на интимное собраніе большевиковъ, чествующихъ во дворце Кшесинской только что прибывшаго Ленина; присутствовать на заседаніи фракціи левыхъ эсъ-эровъ, въ качестве не то почетнаго гостя, не то «загонщика» и докладчика; будучи еще «дикимъ», участвовать на партійной конференціи меньшевиковъ; «съ согласія начальствующихъ большевиковъ остаться на некоторое время въ заседаніи ихъ фракціи – посмотреть, послушать»; «попасть и во фракцію эсъ-эровъ и посидеть съ полчаса»; и даже, очутившись какъ-то въ Таврическомъ дворце неожиданно въ среде политическихъ своихъ враговъ, не заметившихъ случайно его прихода, Сухановъ находитъ въ себе присутствіе духа усесться «въ конце стола» и наблюдать. «Было нестерпимо смотреть и слушать», – делаетъ онъ ремарку въ «Запискахъ», но онъ продолжаетъ и смотреть, и слушать...

Конечно, здесь сказывается не только» профессіональный интересъ, но и особый политическій типъ революціоннаго Фигаро, разносторонняго, чуждаго всякихъ «предразсудковъ», пользующагося личными свя- {144} зями и покровителями, чтобы непременно попасть туда, куда ему хочется. Но самыя «Записки» отъ того лишь выигрываютъ въ занимательности.

Читатель «Записокъ» можетъ узнать много новыхъ анекдотическихъ подробностей: о томъ, что въ день торжества революціи Стекловъ целовался съ Милюковымъ; что еще въ апреле-мае Красинъ приходилъ въ ужасъ отъ разрушенія промышленности рабочими и «совершенно попадалъ въ тонъ Коноваловымъ, Львовымъ и буржуазно-бульварной прессе»; что создатель «Новой Жизни» Горькій не переставалъ сомневаться въ ея словахъ и делахъ», «не любилъ ея» и «глубоко и искренне страдалъ отъ нея». И т.д. – Читатель можетъ встретить любопытное описаніе группы будущихъ героевъ, попавшихъ впросакъ тремя съ половиной месяцами раньше: «Это были Каменевъ, Троцкій и еще три-четыре большевцкихъ генерала. Никогда, ни раньше, ни после, я не виделъ ихъ въ такомъ жалкомъ, растерянномъ и угнетенномъ состояніи. Они, кажется, и не пытались бодриться. Каменевъ, совершенно убитый, сиделъ за столомъ. Троцкій подошелъ ко мне:

Ну, что тамъ?

Я разсказалъ о судилище въ двухъ словахъ.

Что же по вашему делать? Какъ бы вы посоветовали?

Я въ недоуменіи пожалъ плечами... Я решительно не зналъ, что делать». (Т. 1У, 467 - 8).

Или Луначарскій, – въ те же польскіе дни «нерешительно» пристающій къ Суханову: «А что Николай Николаевичъ, – какъ вы думаете, не уехать ли мне изъ Петербурга?» – Или Керенскій, спасающій «счастливаго обладателя энергичной супруги» – {145} Стеклова совсемъ на манеръ того, какъ незадолго спасалъ, отъ гораздо более остро нависшей угрозы, – царскихъ сановниковъ: стараго Сухомлинова и «тщедушную фигуру съ совершенно затурканнымъ, страшно съежившимся лицомъ» Протопопова, какъ картинно описалъ этотъ эпизодъ Шульгинъ. – Или достойная кинематографа сцена собранія центральнаго комитета большевиковъ 10 октября на квартире y Суханова, въ отсутствіи хозяина, – которому жена дала «дружескій, безкорыстный советъ» не ночевать дома, – я при участіи Ленина «въ парике, но безъ бороды», Зиновьева «съ бородой, но безъ шевелюры» и др., – -когда былъ поставленъ формально и решенъ положительно вопросъ о возстаніи въ ближайшіе же дни. И т.д.

Такихъ описаній много. Особенно въ воспоминаніяхъ о первыхъ дняхъ революціи, за которыми авторъ следитъ по часамъ, характеризуя каждаго встречнаго, входящаго и уходящаго изъ «недръ революціи».

По принятому нынешнему мемуаристами обыкновенію – даже мемуаристъ-Набоковъ не составляетъ въ этомъ отношеніи исключенія – Сухановъ не стесняется писать – и печатать – о живыхъ, какъ о мертвыхъ, a съ покойниками обращается, какъ съ живыми. Онъ щедръ на личныя характеристики. Почти все находившіеся на революціонной авансцене деятели проходятъ въ томъ или другомъ сочетаніи на страницахъ «Записокъ»: Керенскій, Милюковъ, Ленинъ, Церетели, Терещенко, ген. Алексеевъ, Троцкій, Чхеидзе, Коноваловъ, Стекловъ, Соколовъ, Гоцъ, Гвоздевъ, Авксентьевъ, ген. Корниловъ, Гендерсонъ, Тома, Вандервельде и т.д. Всемъ воздаетъ Сухановъ по заслугамъ и сверхъ того. Для каждаго находится y него злое, ядо- {146} витое слово. Ho въ фокусе сухановскаго обличенія – Церетели и Керенскій.

Помимо характеристики деятелей изображается и самая деятельность. Здесь можно найти исторію составленія многихъ документовъ революціонной эпохи: актовъ Временнаго Правительства, воззваній и обращеній Советовъ. Сухановъ разсказываетъ, въ частности, и о томъ, какъ, где и кемъ былъ составленъ получившій впоследствіе такую громкую известность «Приказъ № 1». – Родившись поздно ночью 1 марта за портьерой комнаты № 13 въ Таврическомъ дворце, приказъ этотъ, по свидетельству Суханова, явился плодомъ безымяннаго коллективнаго творчества преимущественно солдатскихъ «массъ». «За письменнымъ столомъ сиделъ Н. Д. Соколовъ и писалъ. Его со всехъ сторонъ облепили сидевшіе, стоявшіе и навалившіеся на столъ солдаты и не то диктовали, не то подсказывали Соколову то, что онъ писалъ. У меня въ голове промелькнуло описаніе Толстого, – какъ онъ въ яснополянской школе вместе съ ребятами сочинялъ разсказы». – Сухановъ подчеркиваетъ, что Соколова никакъ нельзя считать авторомъ документа. Самъ Соколовъ неоднократно открещивался отъ него, «невиноватый ни сномъ, ни духомъ». По мненію Суханова, – Соколовъ явился лишь «техническимъ выполнителемъ предначертаній самихъ массъ». – Насколько такое «выполненіе» соответствуетъ непричастности «ни сномъ, ни духомъ» – это, конечно, уже другой вопросъ.

Рядъ фактовъ, сообщаемыхъ Сухановымъ, появляется въ печати впервые, и потому впервые же становятся они известными широкой публике. Однако, некоторые факты, не сохраненные даже изустнымъ пре- {147} даніемъ, оказываются сюрпризомъ и для «спецовъ», врядъ ли до того знавшихъ, напримеръ, о неоффиціальномъ предложеніи Суханову поста товарища мининистра земледелія Чернова или о еще менее того оформленномъ предложеніи ему поста «наркоминдела» на следующій же день после большевицкаго переворота. – «А какой былъ бы министръ иностранныхъ делъ! Идите къ намъ!» – искушалъ Сухаиова въ какомъ-то восторженномъ полузабытьи только что назначенный «наркомпросомъ» Луначарскій. – Эти предложенія характерны, конечно, не только для одного Суханова... Особый интересъ представляютъ описанія событій, остававшихся доселе неизвестными не по случайнымъ обстоятельствамъ, a по преднамеренному разсчету заинтересованныхъ въ томъ лицъ.

Большевицкой удаче въ октябре предшествовали две неудачи. Еще 10-го іюня, назначая «мирную манифестацію» подъ лозунгомъ «долой министровъ-капиталистовъ!», большевики разсчитывали при наличности благопріятной обстановки заключить манифестацію го-сударственнымъ переворотомъ, захватить правительственныя учрежденія, арестовать правительство. Выработана была диспозиція. Намеченъ ударный пунктъ – Маріинскій дворецъ. Назначенъ главнокомандующій повстанцевъ – прапорщикъ Семашко изъ 1-го пулеметнаго полка. Военно-техническій успехъ не возбуждалъ сомненій. Дело испортили колебанія политическаго центра. Сталинъ, Стасова и посвященные изъ периферіи стояли за выступленіе. Противъ него были «soit disant меньшевикъ» Каменевъ и «обладатель известныхъ свойствъ кошки и зайца» - Зиновьевъ. «Среднюю, самую неустойчивую и оппортунистическую позицію» занялъ Ленинъ. Решилъ дело, конечно, онъ {148} – «въ нерешительности воздержавшись». Манифестація была отменена.

Аналогичное произошло и въ іюльскіе дни. Къ вечеру 3-го іюля большевицкій центральный комитетъ решилъ солидаризоваться съ возникшимъ броженіемъ, стать открыто во главе и перевести его въ возстаніе. Были даны уже соответствующія директивы «на места», – въ районы. Изготовили соответствующій случаю плакатъ для «Правды». Былъ выработанъ планъ переворота. «Три намеченныхъ министра – Ленинъ, Луначарскій, Троцкій – заключили между собой соглашеніе», – разсказываетъ Сухановъ. Но неожиданно руководители меньшевистско-эсеровскаго блока взяли необычайный для нихъ «твердый курсъ», и большевики снова... «въ нерешительности воздержались» (т. ІУ, 410). Плакатъ было приказано экстренно вырезать уже изъ стереотипа, и 4-го іюля «Правда» вышла съ зіяющей на первой странице белой полосой.

Легко было вырезать плакатъ. Но разъ приведенныя въ движеніе массы уже не такъ легко было остановить. Сухановъ считаетъ, что 4-го іюля «положеніе становилось совсемъ серьезнымъ, и не было никакихъ видимыхъ средствъ къ предотвращенію всеобщаго погрома и огромнаго кровопролитія. – Но вдругъ надъ Петербургомъ разразился проливной дождь. Минута-две-три, и «боевыя колонны» не выдержали. Очевидцы командиры разсказывали мне потомъ, что солдать-повстанцы разбегались, какъ подъ огнемъ и переполнили собой все подъезды, навесы, подворотни. Настроеніе было сбито, ряды разстроены. Дождь распылилъ возставшую армію. Выступившія массы больше не находили своихъ вождей, a вожди – подначальныхъ...».

Въ петербургской обстановке 17-го года повтори- {149} лась историческая картина y парижской ратуши въ день сверженія Робеспьера.

Бытъ очень часто убедительнее пространныхъ разсужденій. «Записки» пресыщены штампованными марксисткими словами и словечками. Въ нихъ много плоскаго зубоскальства и пошлой реторики. Но «Записки» не чужды и бытовыхъ картинъ, лучше десятковъ страницъ уясняющихъ смыслъ событій. Чтобы ограничиться примеромъ, упомяну только картину чаепитія Суханоіва съ Луначарскимъ, усталыхъ и умиленныхъ впечатленіями отъ прогулки по Петербургу въ день полугодовщины революціи, 27-го августа. Въ сумеркахъ вдругъ зазвонилъ телефонъ. Говорили изъ Смольнаго. Сообщили о выступленіи Корнилова. «Я бросилъ трубку, чтобы бежать въ Смольный... Мы почти не обсуждали оглушительнаго известія. Его значеніе сразу представилось намъ обоимъ во всемъ объеме и въ одинаковомъ свете. У насъ обоихъ вырвался какой-то своеобразный, глубокій вздохъ облегченія. Мы чувствовали возбужденіе, подъемъ и радость какого-то освобожденія. Да, это была гроза, которая расчиститъ невыносимо душную атмосферу... Это исходный пунктъ къ радикальному видоизмененію всей конъюнктуры. И, во всякомъ случае, это полный реваншъ за іюльскіе дни» (т. V, 217).

Если бы те, кто вдохновляли и готовили это несчастное выступленіе, предвидели, кому оно будетъ на потребу, кому доставитъ «радость» и для какой «конъюнктуры» оно послужитъ «исходнымъ пунктомъ», – можетъ быть, они лишній разъ задумались бы прежде, чемъ выступить.

Во всякомъ случае, эта запоздалая справка чрезвычайно ценна для познанія психологіи техъ руководителей революціи, которые ни на минуту не переставали {150} пугать «массы» перспективой контръ-революціи, a caми испускали «глубокій вздохъ облегченія» при известіи о фактическомъ выступленіи контръ-революціоннаго» генерала, испытывали «радость какого-то освобожденія»...

Бытъ – бытомъ, однако, не въ немъ главный нервъ «Записокъ». Для автора – во всякомъ случае. Можно съ большимъ основаніемъ утверждать, что самыя «Записки» для него не что иное, какъ форма к о м м е н т а р і я и послесловія осуществлявшейся на практике политической линіи.

У Суханова есть идея. Она владела имъ въ семнадцатомъ году. Онъ остается веренъ ей и по сей день, не-смотря на крушеніе, которое она – и онъ – претерпели. Она (опеделяла его политическую волю, диктовала стратагемы и тактическія решенія. Это – и д е я Циммервальда.

Изъ всехъ «фронтовъ» русской революціи – земли, хлеба, воли, національнаго освобожденія – Сухановъ острее всего воспринималъ фронтъ войны и мира, который съ перваго же дня революціи представлялся ему въ обратномъ виде, какъ фронтъ мира и войны. Съ обычной для него рисовкой, Сухановъ разсказываетъ, какъ онъ еще 21-го апреля, «пріемля на себя эпитетъ изменника», «лично» говорилъ Временному Правительству, что «нужно кончать войну».

Этотъ лаконическій рецептъ, если имелъ какой-либо смыслъ, – то только одинъ: кончать войну во что бы то ни стало, такъ или иначе, ценой любого мира. Но Сухановъ не считалъ себя плоскимъ пораженцемъ. Онъ {151} негодовалъ и возмущался, когда противники его политики мира доказывали, что она неизбежно ведетъ къ сепаратному миру. Сухановъ и его единомышленники развивали фиктивнейшую теорію математически - равного отношенія къ союзному имперіализму и имперіализму непріятельскихъ державъ. Полное равновесіе по отношенію къ темъ и другимъ «каннибаламъ». Соответственно съ этимъ и активная политика должна равно-ускоренно двигаться по двумъ параллельнымъ путямъ – линіи борьбы за миръ и линіи охраны боеспособности.

Эту тонкую діалектику трудно было даже изъяснить вразумительно, не то что осуществить ее на деле. Ужъ на что близкій Суханову по духу человекъ, соредакторъ его по «Новой Жизни» Максимъ Горькій, и тотъ говорилъ, что «онъ не понимаетъ, чего мы хотимъ, атакуя союзный имперіализмъ и требуя разрыва съ нимъ». Горькій – даже Горькій! – спрашивалъ, «не есть ли это действительно сепаратный миръ, въ которомъ насъ обвиняетъ буржуазная пресса». Онъ требовалъ полной ясности, совершенно конкретной программы, всехъ точекъ надъ «і» (т. ІМ, 181).

Руководимые циммервальдцами Советы, какъ известно, вняли голосу Суханова, поддались искушенію коyчать войну. Но желанный конецъ – всеобщій демократическій миръ – явно не удавался. Въ этомъ приходилось убеждаться горькимъ и тяжкимъ опытнымъ путемъ. Иллюзіи стали исчезать. Линія, принявшая съ самаго начала резкій уклонъ въ сторону Циммервальда, начала понемногу выпрямляться. Процессъ этотъ шелъ слишкомъ медленно, но оyъ все-таки обозначился. – Сухановъ вспоминаетъ выразительныя параллели. 14-го марта подъ диктовку Чхеидзе Сухановъ выво- {152} дилъ въ воззваніи «Ko всемъ народамъ міра» – «наступило время народамъ взять дело м и р a въ свои руки». A 7-го августа тотъ же Чхеидзе, открывая въ Смольномъ «Совещаніе по обороне», говорилъ: «Народъ взялъ д е л о в о й н ы въ свои руки...» И когда одинъ изъ оборонцевъ честно признается въ неосновательности былыхъ мечтаній: «Призывъ русской демократіи къ миру нашелъ себе слабый откликъ среди союзниковъ. Наша революція не зажгла всемірнаго пожара, какъ мы мечтали пять месяцевъ тому назадъ. И теперь передъ русской демократіей резко ставится въ порядокъ дня другая задача: укрепленіе боеспособности русской арміи», – Суханову остается лишь сделать ремарку: «Чортъ знаетъ что такое!...» (т. V, 141).

Легко было прокламировать борьбу за миръ въ общемъ виде, въ принципе. Труднее было конкретизировать программу мира, дать ей положительное и осуществимое въ реальности выраженіе. Темъ уютнее была позиція Суханова, когда отъ словъ къ делу пришлось перейти уже не ему, оказавшемуся къ тому времени въ оіппозиціи не только къ Правительству, но и къ «правящему блоку» въ Советахъ. Подъ прямымъ давленіемъ Горькаго, требовавшаго ясности, Сухановы въ «Новой Жизни» додумались, наконецъ, въ іюне до решенія. Съ «варварскими союзниками» страна можетъ въ случае надобносги и порвать, но «поскольку Вильгельмъ, Гинденбургъ и Кюльманъ не отказались отъ своихъ грабительскихъ целей, постольку результатомъ разрыва будетъ не сепаратный миръ, a сепаратная война революціонной Россіи съ имперіалистской Германіей».

Роіссіи и революціи, увы, не удалось миновать пути, на который ее съ такой настойчивостью влекли и подталкивали циммервальдцы. Начали съ того, что рево- {153} люція должна «съесть» войну. Кончили темъ, что война «съела» революцію, a заодно и значительную часть Россіи. Былъ и сепаратный миръ. Была и «сепаратная война». Словомъ, свершилось все по слову Суханова. Но онъ все-таки не удовлетворенъ.

Съ одной сторойы, «декретъ о мире» Сухановъ склоненъ считать «не пустой революціонной фразой, a реальнымъ политическимъ актомъ», «темъ самымъ, что должно было сделать правительство революціи не-сколько месяцевъ тому назадъ», и что большевики сделали на следующій день после переворота «въ достойной и правильной форме». A съ другой стороны, Сухановъ не можетъ не признать, что «мирное выступленіе 26-го октября объективно уже было сдачей на милость победителей». Но Сухановъ не считалъ бы себя тонкимъ политикомъ, если бы не сумелъ выбраться изъ затруднительнаго положенія и разрешить противоречіе.

Сами авторы декрета вышли изъ противоречія признаніемъ своего просчета въ темпе и въ сроке coціалистической революціи, «задержавшейся» на Западе. Сухановъ ищетъ выхода тоже во времени, но въ прошломъ, въ упущенныхъ другими срокахъ и возможностяхъ. И тутъ онъ выдвигаетъ свою с a м y ю заветную, мнимую идею о томъ, что м о г л о б ы быть, если б ы «фронтъ мира циммервальдцевъ» сталъ б ы «не менее своимъ и для каждаго разумнаго патріота...» Если б ы раньше не большевицкіе Советы, a советскій блокъ разорвалъ «съ имперіализмомъ собственной и союзной буржуазіи, если б ы онъ ребромъ поставилъ вопросъ о мире (такъ, какъ это черезъ пять месяцевъ сделали болыиевики), то «почетный всеобщій миръ былъ бы завоеванъ». Въ этомъ порукой – Сухановъ. – «Т о г д a это было близко и {154} возможно, – уверяетъ Сухановъ. Когда престижъ революціи былъ еще великъ, a милліоны штыковъ стояли на фронте, – тогда война не вынесла бы открытаго разрыва русской революціи съ міровымъ имперіализмомъ не вынесла бы прямыхъ и честныхъ предложеній мира, брошенныхъ на весь міръ. Тогда они расшатали бы до конца воюющую Европу, и міровой имперіализмъ капитулировалъ бы передъ натискомъ измученныхъ, жаждущихъ мира пролетарскихъ массъ» (т. ІV, 95).

Въ этомъ центральная идея Суханова, его философія мира и войны и, поскольку на этомъ «фронте» решалась и решилась судьба революціи, – философія и всей революціи. Нетъ нужды подчеркивать методологическую порочность этой «философіи», на гипотетически-мнимыхъ основаніяхъ утверждающей свою непоколебимость и фактическyю неопровержимость: попробуй-ка на опыте доказать обратное!..

Сухановъ не довольствуется философіей революціи, онъ интересуется и ея этикой. Устанавливаетъ не только причину, но и вину. Онъ «не согласенъ» такъ разсуждать: «если не сделали, то, стало быть, не могли; если не могли, то и вины тутъ нетъ, передъ лицомъ исторіи». Онъ ищетъ и находитъ виновниковъ «объективно» лишь неудачнаго, a по существу – «достойнаго и правильнаго» декрета о мире. Вина не на большевикахъ, которые «у ж е не могли убить мировую бойню» (т. ІV, 96). Вина и не на Милюкове съ Терещенко, которые не могли не «выполнять миссію россійской буржуазіи». Виноваты меньшевики и эсъ-эры, которые «действовали отъ имени рабочихъ и крестьянъ; эти(!) {155} не могуть ссылаться на непреложность своего классоваго положенія; пусть примутъ вину на себя»...

Среди многихъ обвиненій, выдвигаемыхъ противъ деятелей февральской революціи наряду съ обвиненіями въ попустительстве большевикамъ, въ недостаточно активномъ противодействіи имъ, часто раздаются обвиненія въ недостаточно энергичной и радикальной положительиой программе. Любопытнее всего, что это повторяютъ и п р a в ы е круги. Те самые элементы русскаго общества, которые въ процессе февральской революціи въ меру силъ противились даже воспрещенію заключать земельныя сделки, теперь склонны упрекать за то, что вожди февральской революціи не догадались успокоить мужика и застраховать его отъ большевизма немедленнымъ удовлетвореніемъ стихійной тяги къ земле. Те самые круги, которые раньше не проводили и не проводятъ различія между «интернаціоналами», делавшими попытки вызвать международное движеніе въ пользу демократическаго мира, сейчасъ недоумеваютъ, какъ можно было разсчитывать «канализовать революцію», предупредить победу Ленина, не форсируя самымъ настойчивымъ образомъ заключенія мира на «разумныхъ» условіяхъ.

Въ чрезвычайно ценныхъ, хотя и весьма краткихъ, воспоминаніяхъ проф. Б. Э. Нольде, напечатанныхъ въ т. VІІ «Архива русской революціи» говорится, что «однимъ изъ наивнейшихъ самообмановъ этой богатой всякими фикціями эпохи» было представленіе о революціи, какъ о способе успешнаго завершенія войны. Не разделяя этой фикціи, можно ли, однако, согласиться съ той формулировкой «дилеммы, къ которой Россію прижали событія», которую даетъ применительно къ семнадцатому году проф. Нольде: «Разумный миръ или {156} неминуемое торжество Ленина?»... Такая формулировка ведь тоже ф и к ц і я. Дилемма состояла въ томъ, что или неминуемое торжество Ленина или – немедленный неразумный миръ.

Въ томъ и заключалась т р a г е д і я февральской революціи, что честнаго и разумнаго выхода ей не было дано исторіей. Выходъ былъ лишь стихійный и «похабный». Февраль его принять не могъ и вынужденъ былъ уступить место Октябрю, жившему исключительно «текущимъ моментомъ», не задумывавшемуся надъ завтрашнимъ днемъ и потому обладавшему всеми преимуществами азартнаго и безчестнаго игрока.

У Суханова была воображаемая «линія» не только во внешней политике, но и во внутренней. Она состояла въ томъ, чтобы взаменъ «коалиціи противъ революціи», созданной «единымъ фронтомъ крупной и мелкой буржуазіи», утвердить диктатуру советскаго блока, отъ трудовиковъ до большевиковъ.

Не надо думать, что Сухановъ принципіально отвергаетъ политическое сотрудничество классовъ, какъ. несовместимое съ началами марксизма. Нетъ. Еще въ конце апреля онъ былъ сторонникомъ коалиціи «крупной и мелкой буржуазіи» и защищалъ коалицію весьма убедительно. «При данной конъюнктуре (въ Совете и въ стране) форма коалиціи имела все преимущества. Буржуазная власть была далеко еще не изжита въ глазахъ среднихъ слоевъ, промежуточныхъ группъ населенія. Интеллигенція, чиновничество, «третій элементъ», офицерство – словомъ, все те слои, которыми держится государственная машина, во главе {157} съ самими советскими главарями, – еще совершенно не мирились съ идеей чисто демократической власти... Между темъ государственная машина не могла стоять ни минуты; она должна была работать полнымъ ходомъ.

Но не проходитъ и месяца – «въ Совете и въ стране» не происходитъ ничего принципіально новаго, a Cyхановъ меняетъ свою точку зренія. Теперь онъ убежденъ, что «объективный ходъ вещей велъ революцію къ диктатуре рабочихъ и крестьянъ»; онъ «присоединяетъ свой голосъ къ темъ, кто требовалъ полнаго устраненія буржуазіи отъ власти» и съ этихъ поръ начинаетъ «усиленно оперировать съ терминомъ диктатуры демократіи». Но и теперь онъ «предостерегаетъ противъ диктатуры пролетарскаго авангарда въ мелко-буржуазной и хозяйственно-распыленной стране». Сухановъ решительно не согласенъ съ большевиками, которые готовы были въ любой моментъ устроить возстаніе, хотя бы и помимо и безъ участія организованныхъ мелко-буржуазныхъ элементовъ. Для него «новая революція была допустима, возстаніе было законно, ликвидація существующей власти была необходима. Но все это было такъ – при условіи демократическаго» ф р о н т а». «Правомочное участіе мелко-буржуазныхъ, меньшевистско-эсеровскихъ группъ въ строительстве новаго государства вместе съ пролетаріатомъ и крестьянствомъ» казалось Суханову «безусловно необходимымъ».

Отсюда его идея – создать гомункулуса, y котораго голова была бы Ленина – «не переварившая мешанины изъ Маркса и Кропоткина»; конечности были бы взяты y «предателей революціи и ихъ несмышленныхъ подголосковъ», «услужающихъ соціалистовъ; a туло- {158} вище естественно было заимствовать y «мягкотелыхъ, безкровяыхъ опортунистовъ» и «реакціонныхъ лавочниковъ»... По представленію Суханова, вся сила и все вдохновеніе y большевиковъ. Они – жизнедавцы, и стоитъ только советскимъ меньшевикамъ и эсерамъ отвернуться отъ временнаго союза съ большевиками, какъ они снова обречены превратиться въ «полуразложившееся собраніе неразумныхъ мещанъ и безплодныхъ политиковъ, копающихся an und fur sich».

Сухановъ не обманываетъ себя относительно готовности большевиковъ принять его планъ. Производя подробное исчисленіе распределенія голосовъ въ Предпарламенте и убедившись въ томъ, что на «левой» могло бы быть большинство, Сухановъ меланхолически прибавляетъ: «Все эти абстракные подсчеты имели б ы значеніе на тотъ случай, если б ы большевики не были большевиками и понимали б ы значеліе единаго демократическаго фронта. Тогда впоследствіи можно б ы л о б ыт увидеть, что вышло б ы изъ этого». Темъ не менее онъ к до, и во время, и после октября не переставалъ твердить, что коалиція отъ н.-с. до большевиковъ бы-ла не только необходима, но и реально возможна: Сухановъ почти что ощущалъ ее уже въ своихъ рукахъ революція была почти спасена; ленинскія бредовыя идеи совсемъ было предотвращены; какъ вдругъ... большевики? Нетъ!.. эти «злосчастные слепцы» эсе-ры и меньшевики своимъ незрячимъ и тупымъ упорствомъ и «гнилыми и дряблыми мыслишками» сорвали геніальную выдумку Суханова и вместе съ ней и революцію.

Несмотря на наростающій трагизмъ описываемьіхъ событій, нельзя безъ улыбки следить за упоеннымъ своимъ планомъ марксистомъ, въ с л о в е находящимъ {159} конечную лричину событій. Меньшевистско-эсеровскія грулпы могли сказать тогда (въ Предпарламенте) решающее слово. Это «было последнимъ и единственнымъ, хотя и не очень надежнымъ средствомъ повернуть ходъ событій».

Если-бы после ухода со Съезда Советовъ 25-го октября всей оппозиціи большевики не оказались оставленными съ глазу на глазъ «съ одними левыми эс-эровскими ребятами и слабой группкой новожизненцевъ», – они не получили бы, по мненію Суханова, «монополіи надъ советомъ, надъ массами, надъ революціей», и линіи Ленина не была бы обезпечена победа. Этого не поняли «промежуточныя группы». Оне погубили себя, – туда имъ и дорога. Но оне помешали вместе съ темъ осуществленію спасительнаго плана Суханова. Этого онъ имъ не проститъ. Не за себя, конечно, a за революцію. Не проститъ никогда, даже мысленно», возвращаясь къ минувшему въ воспоминаніяхъ, утверждая свою правоту лишь на бумаге.

И Сухановъ мститъ. На техъ, кто подвергся раз грому въ октябрьскіе дни, онъ возложитъ ответственность за успехи победителей. Жертвы погрома онъ изобразитъ въ роли погромщиковъ. «Къ гражданской войне привела политика правящихъ партій, которыя не шли по нашимъ путямъ и противъ которыхъ мы без-плодно боролись, оставаясь въ меньшинстве». Въ крови, пролитой при взятіи Зимняго, повинны «наши жалкіе последніе министры». Для Смольнаго гуманный прокуроръ видитъ оправданіе – «въ идее, отъ которой онъ, по существу дела, не могъ отказаться». Но для «преступной безсмысленности государственныхъ людей последней коалиціи» оправданія y Суханова нетъ. {169}

Также безжалостенъ онъ къ такъ назыв. «Комитету спасенія родины и революціи». Это Комитетъ учинилъ заговоръ. Большевики же устроили в о з с т a н і е. Только «кровавая авантюра» Комитета (сопротивленіе юнкеровъ) укрепила решимость сторонниковъ переворота. Только 29-ое октября превратило «смешныя, небрежныя, неуклюжія толпы равнодушныхъ людей съ винтовками» въ «стальные рабочіе батальоны». И т.д. Можно было бы легко опровергнуть эти свидетельстяа Суханова его же собственными свидетельтельствами того, напримеръ, какъ черезъ два дня подъ Пулковомъ въ «решающій и все решившій моментъ» эти «стальные рабочіе баталіоны» побежали отъ одной сотни оренбургскихъ казаковъ; или какъ целый полкъ (Измайловскій) «не заставилъ себя ждать и бежалъ въ полномъ составе» отъ 30 человекъ и одного броневого поезда. Устояли и одержали верхъ матросы… Въ опроверженіе сухановской версіи о роли «авантюры» 29-го октября можно было бы сослаться на фактъ переговоровъ о перемиріи, которые происходили между большевиками и соціалистическими партіями, «Викжелемъ» и петербургской думой, и которые поздней ночью 31 октября закончились даже соглашеніемъ, цинично разорваннымъ, конечно, большевиками на следующій же день, после победы подъ Пулковомъ.

Но мы здесь не пишемъ своей исторіи революціи. Не пишемъ и своихъ воспоминаній. Мы хотимъ лишь дать представленіе о методе, авторе и «философіи» одного» изъ наиболее значительныхъ трудовъ о революціи.

Живо написанныя «Записки» Суханова читаются съ интересомъ. Эта живость облегчитъ знакомство съ ни- {161} ми и грозитъ распространеніемъ сухановскаго воспріятія событій и смысла февральской революціи за пределы того узкаго кружка лицъ, которыя солидарно съ Сухановымъ «делали» революцію. Объемъ труда и казовая независкмость сужденій – авторъ всеми неудовлетворенъ и всехъ бранитъ – способны соблазнить не только ищущаго занимательнаго чтенія, но и изследователя (пресловутаго» «будущаго историка»!) эпопеи семнадцатаго года.

Рискованно было бы упрекнуть Суханова въ прямой или преднамеренной фальши. Фальшивы его положеніе и точка зренія. Непріемлема его моральная личность, въ которой есть нечто отъ Стеклова, отъ Алексинскаго, Мстиславскаго, Козловскаго и т.п. – родственныхъ Суханову п о т и п у, несмотря на все индивидуальныя различія. О т с ю д a уже все остальное.

«Дикій», формально стоявшій вне партій, a фактически побывавшій во многихъ, случайно вознесенный на самый гребень революціонной волны, Сухановъ привыкъ въ самомъ себе, въ своемъ критическомъ разуме находитъ источникъ и санкцію надуманной имъ политической линіи. До самаго конца февральской революціи онъ былъ и остался р a б о м ъ своихъ утопическихъ идей и плановъ. Возможно, что и въ самомъ деле онъ верилъ, что его утопія не сегодня-завтра можетъ стать реальностью, стоитъ только умеючи маневрировать терминами «сепаратная война» или «диктатура демократіи», и заговоръ удастся.

«Многіе и многіе несомненно чувствовали, что я говорю правду, хотя бы и неосуществимyю» (т. VII, стр.16), – говоритъ Сухановъ и не замечаетъ всей убійственности для него, какъ для политика, {162} такого «комплимента». Говорить правду, хотя бы и неосуществимую, – обязанность для пророка, подвигъ для моралиста. Но для политика, пламенеющаго гордыней дальнозоркости, маневрирующаго «массами» и аргументирующаго отъ «объективнаго хода» революціи и всяческихъ «коньюнктуръ»?! Можно ли откровеннее подчеркнуть собственную свою надмірность и оторванность своей утопической правды отъ реальной жизни?

Не въ томъ, конечно», было «несмываемое преступленіе» Суханова, что онъ не порвалъ съ группой Мартова» 25-го октября, a сделалъ это двумя или тремя го дами позже; что онъ «не остался» на Съезде Советовъ, a вернулся туда и т.д. Это все жеманство и кокетство. Подлинно несмываемое преступленіе Сухановыхъ въ томъ, что они отождествили себя съ революціей; свой ограниченный и фанатическій индивидуальный разумъ выдавали за разумъ трудовыхъ массъ; волю своихъ ничтожныхъ по численности единомышленниковъ подставляли на место демократіи, исповедывали максимализмъ целей и невозможность ихъ осуществленія, подходили къ россійской государственности, къ людямъ и къ группамъ, партіямъ, классамъ, именно такъ, какъ теперь рекомендуетъ поступать Струве, – инструментально, т.е. въ качестве средства къ ими одними осознаннымъ целямъ революціи, интересамъ трудящихся, классовъ и благу человечества.

Русская катастрофа была, конечно, предопределена географіей и исторіей Россіи. Но поскольку и личные факторы сыграли свою роль въ этой катастрофе, ни одинъ классъ или слой русскаго народа не безъ {163} греха, ие безъ вины. И не для безплоднаго самобичеванія, a въ порядке простого установленія исторически безспорнаго факта, надо признать, что и демократія – буржуазная и соціалистическая – за время революціи совершила не одну ошибку – иногда ошибки хуже преступленій – передъ россійской государственностью, передъ отдельными слоями русскаго народа, передъ собой.

До семнадцатаго года революція представлялась довольно упрощенно: не «по Жоресу», – какъ варварская форма прогресса, a «пo Островскому», – какъ «все высокое и прекрасное». Народъ и, особливо, трудовыя массы воспринимались и расценивались, не какъ люди и человеки со всеми ихъ человеческими страстямк и слабостями, взлетами и паденіями, a какъ носители мірового разума исторіи, по Гегелю и Марксу, или какъ народушко-богоносецъ, по Юзову или Достоевскому.

О «взбунтовавшихся рабахъ» Керенскій – Керенскій первыхъ месяцевъ революціи! – могъ упомянуть лишь для контраста и антитезы. О «мятежномъ охлосе» Черновъ заговорилъ лишь после октябрьскаго переворота. Только въ самыхъ последнихъ числахъ сентября Мартовъ рискнулъ, наконецъ, признать «несвоевременность тяготенія къ большевикамъ» и «опасность для революціи слева». Впрочемъ, и тогда въ той же мартовской подгруппке находились «работники стараго Исполнительнаго Комитета», съ мартовскимъ «крестникомъ» – Сухановымъ во главе, которымъ «движеніе слева представлялось не въ аспекте опасности, a въ аспекте спасенія».

Характерно что такъ «представлялось» дело Суханову и его приснымъ, несмотря на то, что онъ «не {164} верилъ въ победу, въ успехъ, въ «правомерность», въ историческую миссію большевицкой власти»; несмотря на отчетливое сознаніе, что вместо экономической программы y большевиковъ «пустое место»; что демагогія большевиковъ «безудержна и беззастенчива», a взятыя ими на себя задачи явно невыполнимы.

Не надо было быть особенноі прозорливымъ, чтобы видеть, что врагъ подстерегаетъ демократію слева, что реальна опасность непосредственнаго срыва не столько вправо, сколько влево. – Что можетъ быть этомъ отношеніи характернее описанія, даннаго Сухановымъ совещанію въ Малахитовомъ зале 21-го іюля. «Обстановка была такая, что напрашивалась мысль о возможномъ покушеніи на государственный переворотъ со стороны Гучковыхъ и Родзянокъ. Никакихъ прямыхъ указаній, кажется, на это не было. Но атмосфера(!?) была такъ густа, что это казалось вполне вероятнымъ». Въ паническомъ напряженіи вглядываясь въ одну точку, проглядели подлинную контръ-революцію, пришедшую, какъ и предсказывалъ Церетели, въ другія, «левыя» двери.

Зло состояло вовсе не въ томъ, что были спеціально заинтересованные въ перемещеніи центровъ вниманія. въ отвлеченіи отъ подлиннаго врага и сосредоточеніи всей энергіи на враге фиктивномъ и мизерномъ, искусственно увеличенномъ по сравненію съ его натуральными размерами. Это – пріемъ, общепринятый не только среди политическихъ искусниковъ, но и въ среде незатейливыхъ покусителей на чужую собственность. Корни зла вели къ традиціи, заставлявшей даже незаинтересованныхъ въ искаженіи подлинной обстановки, свободныхъ отъ тайныхъ умысловъ, опасливо коситься вправо и учитывать какъ угрозу для {165} сегодняшняго дня то, что могло составить такую угрозу только въ будущеімъ. Самое же зло состояло въ схематическомъ подходе къ политическимъ явленіямъ, которыя воспринимались не такъ, какъ они б ы л и и что они значили въ действительности, a такъ, какъ они представлялись заранее, за долгіе годы мечтательныхъ думъ о характере грядущей революціи, о действующихъ въ ней силахъ (пролетаріатъ-гегемонъ или авангардъ; креістьянство мелко-буржуазное или трудовое; интеллигенція классовая или внеклассовая), объ отношеніи къ государству, которому, по писанію, предстояло въ скоромъ времени «отмереть», и о прочихъ воображаемыхъ предметахъ и линіяхъ въ пространстве.

Февральская революція восприняла готовыя, до нея сложившіяся традиціи и схему. Те, кому довелось съ первыхъ же дней быть истолкователями традицій, выполнителями схемы, – естественноі, наложили на нихъ свой, личный отпечатокъ, прикрывая его ореоломъ революціи, «имманентностью» ея развитія. И когда случайные вожди и глашатаи уже покинули авансцену, надъ ихъ воспріемниками еще долго, какъ рокъ, тяготели воззренія и навыки, якобы освященные революціоннымъ опытомъ. Сухановы ушли, но ихъ первые посевы быстро дали буйные всходы. Какъ ихъ убрать и кому придется жать, – до этого заботы было мало.

Сухановъ эпически описываетъ итоіги выборовъ въ Петроградскій Советъ, былой «источникъ власти», – произведенныхъ въ сентябре 17 года. «Наша группа, меньшевиковъ-интернаціоналистовъ, – группа, составлявшая основное ядро перваго Исполнительнаго Комитета, начавшаго революцію, – не получила ни одного места. Это было для насъ, быть можетъ, и пе- {166} чально, но совсемъ не удивительно. Наша позиція, по крайней мере, въ своей положительной части, была ненужна, излишня для массъ. Въ отрицательной, критичеокой части мы, мартовцы и новожизненцы, совпадали съ большевиками. На арене тогдашней борьбы противъ коалиціи и буржуазіи мы стояли рядомъ съ ними» (т. V1, 192–І93).

Я не склоненъ думать, чтобы Суханову казалось все столь же простымъ и «неудивительнымъ» и раньше, тогда, когда происходили описываемыя имъ событія. Не думаю, чтобы Сухановъ и тогда представлялъ себе явственно, что не онъ обойдетъ и «используетъ» большевиковъ для своего плана, a что самъ окажется использованнымъ и обойденнымъ большевиками, шедшими съ нимъ рядомъ для борьбы съ «удушавшей демократію керенщиноій» и прошедшими мимо причитаній и обличеній «отставной козы барабанщика», составляющаго ныне свои «Воспоминанія Нарциса», – по непочтительному отзыву «Правды»... Но что наследство, оставленное первыми деятелями Исполнительнаго Комитета, приведетъ къ торжеству большевиковъ, зто нетрудно было предвидеть – и предвидели – задолго до Октября.

Общность прошлаго, идеологическихъ корней и героической борьбы съ самодержавіемъ, связывала психологію, сковывала воспріятія и, главное, волю. Война и необходимость держать фронтъ побуждали, съ своей стороны, предпочитать худой миръ въ стране доброй ссоре. Соціалистическія партіи распадались на теченія, фракціи, центры, – фиктивно сохраняя формальное единство. Руководители не находили въ себе решимости подчинить или устранить строптивыхъ вредителей не только партій, но и рево- {167} люціи. Въ выигрыше отъ того, естестведно, оказывались вредители, единствомъ національнымъ или партійнымъ не дорожившіе и гражданской войны не пугавшіеся. – Отдельнымъ одиночкамъ, «ясновидевшимъ» грядущее, но недостаточно вліятельнымъ или умелымъ, чтобы вести за собой людей и группы, приходилось крохоборствовать: довольствоваться «интерпретированіемъ» противоположнаго взгляда и выправленіемъ не столько революціи, сколько резолюцій.

Если Мартовъ уже 4-го іюля, въ самый разгаръ большевистскаго броженія, констатируетъ «классическую сцену начала контръ-революціи» и предлагаетъ «избегать малейшихъ проявленій солидарности съ победившимъ советскимъ большинствомъ», то идеологъ и вождь этого большинства Данъ уже 7-го іюля спешитъ провести въ меньшевистскомъ центральномъ комитете резолюцію, «заостренную направо». Эта разница въ три дня даетъ символическое изображеніе разстоянія, отделявшаго Сухановыхъ въ чистомъ виде отъ Сухановыхъ разжиженныхъ, – отъ той «левой, въ образе, главнымъ образомъ, Дана», которая, по свидетельству Суханова, завелась въ самомъ правящемъ блоке и его разлагала, разъедала изнутри. Эта внутренняя сухановщина оказалась, можетъ быть, пагубнее находившейся вовне.

Если существуетъ вообіде историческая ответственность, если можно и должно» искать, кто лично и коллективно ответствененъ за срывъ февральской революціи и последующую катастрофу – одну изъ самыхъ тягчайшихъ ответственностей следуетъ возложить на деятелей, сопричастныхъ «сухановщине», – о причастныхъ политически, независимо отъ моральна- {168} го лица и принадлежности къ той или иной группировке.

Сухановскія «Записки» должны вызвать y каждаго демократа, къ какой бы партіи онъ ни принадлежалъ, – острое ощущеніе личной и коллективной ответственнссти за то, что Сухановымъ удалось овладеть русской революціей по праву перваго захвата. Въ этомъ отношеніи оне могутъ сослужить роль некотораго антидота противъ рецидива «сухановщины». И въ этомъ – оправданіе труда, затраченнаго авторомъ для написанія своихъ семи томовъ, a читателемъ – для ихъ одоленія. {169}

Примечания

Видимо, Н. Сухановъ оценилъ П. Милюкова до того, какъ последній сталъ къ Суханову "въ аналогичное положеніе съ другой стоіроны".

Это предвиденіе было сделано мною въ "Современныхъ Запискахъ" задолго до того, какъ П. Н. Милюковъ увидалъ въ "Запискахъ" Суханова "полезное дополненіе" къ собственному труду.

Мне пришлось быть участникомъ одного изъ техъ "Пяти дней" революціи, которые запечатлелъ С. Мстиславскій. И я категорически свидетельствую, что въ его описаніи такъ много фактической неправды – на трехъ страницахъ (141-143) я насчиталъ девять "отступленій" отъ действительности, искажающихъ всю обстановку: Мстиславскій видитъ то, чего не было, и не видитъ происходившаго на глазахъ y всехъ, – что, въ качестве матеріаловъ о революціи, воспоминанія Мстиславскаго должны быть решительно отброшены за совершенной негодностью.

сайт - Российские социалисты и анархисты после Октября 1917 года

, в рамках рубрики «Исторический календарь», мы начали новый проект, посвященный приближающемуся 100-летию революции 1917 года. Проект, названный нами «Могильщики Русского царства», посвящен виновникам крушения в России самодержавной монархии ‒ профессиональным революционерам, фрондирующим аристократам, либеральным политикам; генералам, офицерам и солдатам, забывшим о своем долге, а также другим активным деятелям т.н. «освободительного движения», вольно или невольно внесшим свою лепту в торжество революции ‒ сначала Февральской, а затем и Октябрьской. Продолжает рубрику очерк, посвященный Н.С. Чхеидзе ‒ одному из лидеров меньшевиков, заслужившего от однопартийцев прозвище «папаши революции».

Николай (Карло) Семенович Чхеидзе родился 9 марта 1864 г. в дворянской грузинской семье в селе Пути, входившем тогда в состав Кутаисской губернии. Окончив кутаисскую гимназию (1882), в 1887 году он вольнослушателем поступил в Новороссийский университет, откуда в тот же был исключен за участие в студенческих волнениях. Затем точно такая же история повторилась с Харьковским ветеринарным институтом, откуда участвовавший в беспорядках Чхеидзе был отчислен в 1888 г. Получить высшее образование молодому бунтарю удалось лишь за границей ‒ в австрийской Горной академии.

С 1892 г. 28-летний Николай стал одним из основателей группы «Месаме-даси» («Третья группа») - первой социал-демократической организации в Закавказье, а спустя 6 лет, в 1898 году, вместе со всей группой вступил в только что созданную Российскую социал-демократическую рабочую партию (РСДРП) и стал издавать марксистский журнал «Квали». Чхеидзе принадлежал к умеренному крылу российской социал-демократии, критикуя радикализм некоторых своих однопартийцев, поэтому, когда на 2-м съезде РСДРП (1903) произошел раскол партии на большевиков и меньшевиков, он без колебаний поддержал меньшевистское крыло. По мнению Чхеидзе, большевики были не столько марксистами, сколько бланкистами, последователями якобинской диктатуры, что лично для него было неприемлемо. Вскоре Чхеидзе стал одним из самых известных и авторитетных социал-демократов Грузии. «Здешние кавказцы говорят, что выбранный Чхеидзе ‒ самый образованный марксист на Кавказе» , ‒ отмечал лидер меньшевиков Ю.О. Мартов в письме П.Б. Аксельроду. И это действительно было так. В конце 1890-х гг. он впервые перевел на грузинский язык «Манифест Коммунистической партии». Накануне революции 1905 года Чхеидзе работал инспектором муниципальной больницы, был гласным батумской Городской думы и членом Городской управы.

Когда разразилась Первая российская революция, Чхеидзе стал одним из ее активных участников. Но при этом грузинский социал-демократ категорически выступал против тактики крайне левых, сводивших борьбу с монархией исключительно к нелегальным методам. По его мнению, интересы социал-демократии требовали широкой пропаганды марксизма в различных социальных стратах и, прежде всего, среди интеллигенции ‒ врачей, учителей, а также в среде чиновников и мелких предпринимателей, в которых Чхеидзе видел хоть и временных, но попутчиков марксистов на время борьбы с царским самодержавием. Чхеидзе также осуждал террор, направленный против представителей власти. Но причина негативного отношения к террористической деятельности левых крылась отнюдь не столько в неприятии политических убийств как таковых, сколько в том, что они отталкивали от движения менее радикальные слои общества (например, демократическую интеллигенцию) и, тем самым, ослабляли его. Кроме того, Чхеидзе, предпочитавший легальные методы борьбы нелегальным, был убежден в том, что доказать преимущество социализма (а значит и привлечь к нему симпатии широких масс) будет возможно лишь в том случае, если его возможности удастся продемонстрировать на практике, но при этом без всякого насилия.

После поражения революции меньшевик Чхеидзе пришел к выводу, что основной задачей партии должна стать легальная работа в законодательном органе Империи ‒ Государственной думе, так как именно через парламент можно будет вести широкую пропаганду своих идей. Сосредоточив свою активность в этом направлении, в 1907 г. Чхеидзе, получив поддержку, как грузинских левых, так и части кавказских либералов (включая армян), был избран депутатом III Государственной Думы. Став одним из наиболее ярких лидеров социал-демократической фракции, Чхеидзе многократно выступал с думской кафедры с оппозиционными речами. Как отмечает современный исследователь И.Л. Архипов, политический стиль Чхеидзе заключался в следующем: «использовать для безапелляционной критики власти любой пункт повестки дня, не углубляясь в рассмотрение существа проблем» . Например, пишет историк, при обсуждении такого далекого от политики вопроса как сооружение канализации и переустройства столичного водоснабжения, «Чхеидзе произнес очередную речь с огульными обвинениями правительства П.А. Столыпина, "разоряющего" трудовое крестьянство» , и при этом ни слова не сказал по существу обсуждаемого вопроса. Примерно так же он реагировал и на другие инициативы власти. Так, во время рассмотрения в Думе вопроса о выделении средств на строительство Амурской железной дороги, депутат-меньшевик обрушился с критической речью, суть которой сводилась к тому, что данное строительство отражает лишь классовые интересы дворянства, и является оружием для последующих правительственных «авантюр». Поэтому неудивительно, что большинство депутатов, как пишет Архипов, «скептически, с иронией относились к ораторским подвигам Чхеидзе» .

Впрочем, был у левого депутата и любимый конек ‒ борьба с русским национализмом и империализмом. Чхеидзе последовательно критиковал тезис русских правых о господстве русского народа, требуя гражданского равноправия для «угнетенных наций» без различия национальностей и вероисповеданий. Но при этом грузинский меньшевик был категорически против сепаратизма, полагая, что сохранение единого государства в интересах всех народов империи, так как без русских национальным окраинам не удастся достичь высокого уровня экономического и социального развития, и они снова будут ввергнуты в феодальную отсталость.


Выбранную тактику Чхеидзе продолжил и в IV Государственной Думе, в которую был избран в 1912 году, став лидером меньшевистской фракции. Весной 1914 г. депутат-меньшевик оказался в центре громкого политического скандала: после его очередной горячей речи, в которой прозвучали слова, что «наиболее подходящим режимом для достижения обновления страны является (...) режим республиканский» , власти попытались привлечь Чхеидзе к ответственности за призыв к ниспровержению государственного строя. Но либеральное думское большинство отстояло левого депутата, спешно приняв закон о недопустимости привлечения парламентариев к ответственности за их высказывания. Шантажируя правительство непринятием бюджета, устроив обструкцию премьеру И.Л. Горемыкину, думские либералы заставили власти отказаться от судебного преследования Чхеидзе, и Император распорядился закрыть дело грузинского меньшевика. Такая солидарность всех оппозиционных сил Думы с социалистом Чхеидзе, возможно, была связана не только с тем, что в ходе инцидента ставился вопрос о свободе слова, но и с тем, что грузинский депутат был видным масоном. С 1909 г. он входил в ложи «Великого Востока народов России», а в 1912‒1917 гг. являлся членом думской ложи и Верховного совета «Великого Востока народов России». Позже Чхеидзе признавался, что в Верховном совете «Великого Востока» было немало видных российских политиков и общественных деятелей, причем троих левых ‒ Чхенкели, Гегечкори и Скобелева, привлек к масонству лично он. «По составу среди членов [масонских лож] были представители всех левых вплоть до прогрессистов, октябристов не было ни одного» , ‒ утверждал Чхеидзе.

Летом 1914-го, когда грянула Первая мировая война, Чхеидзе вместе с другими социал-демократами отказался поддержать русское правительство и голосовать за военные кредиты. Наряду с А.Ф. Керенским Чхеидзе стал одним из самых радикальных думских ораторов в период Первой мировой войны. Он заявлял, что правительство «поставило страну на край гибели», требовал, чтобы «народ взял в руки судьбу страны», призывал либеральное думское большинство создать новую государственную власть. Но при этом Чхеидзе разошелся с большевиками, так как выступал против стачечного движения, поддержав вхождение рабочих в военно-промышленные комитеты, организованные представителями либеральной оппозиции.

Тесно связанный с думскими либералами через масонские ложи, Чхеидзе поддержал создание оппозиционного Прогрессивного блока (1915) и накануне Февральской революции был сторонником верхушечного государственного переворота, на который возлагали свои надежды российские либералы. «...После очищения Галиции, после падения Львова и Варшавы, когда выяснилось, в какой тупик заводит страну война, и в ложах, и в Верховном Совете встал вопрос о политическом перевороте, ‒ вспоминал Чхеидзе. ‒ Ставился он очень осторожно, не сразу, - переворот мыслился руководящими кругами в форме переворота сверху, в форме дворцового переворота; говорили о необходимости отречения Николая и замены его; кем именно, прямо не называли, но думаю, что имели в виду Михаила. В этот период Верховным Советом был сделан ряд шагов к подготовке общественного мнения к такому перевороту, - помню агитационные поездки Керенского и др. в провинцию, которые совершались по прямому поручению Верховного Совета, помню сборы денег на нужды такого переворота. (...) Перед самым мартом 1917 г. деятельность организации еще более расширилась. По уставу отдельные ложи между собой общения иметь не могли, - они сносились лишь через Верховный Совет. Но в январе и особенно феврале 1917 г. было признано необходимым в целях влияния на общественное настроение устраивать более широкие собрания, (...) на эти собрания наряду с членами лож приглашались и посторонние, не члены» .

На одном из последних думских заседаний, 14 февраля 1917 года, Чхеидзе, недовольный нерешительностью либералов, произнес одну из самых радикальных своих речей, в которой практически открытым текстом призывал к революции. Отмечая, что в России налицо «картина из французской жизни конца XVIII века» (т.е. напоминающая события накануне Великой французской революции), депутат-меньшевик, упрекая либеральную оппозицию в нерешительности, заявлял: «Мы знаем, господа, как буржуазия себя вела в конце того же XVIII века, мы знаем, что эта буржуазия не словесами занималась в свое время... она сметала правительства...» . Подчеркнув далее, что «уже начинает говорить улица», Чхеидзе выражал надежду, что Россия уже становится на революционный путь. Откликаясь на подобные речи, видный правый публицист П.Ф. Булацель отмечал в эти дни в своем дневнике: «...Если правительство будет продолжать идти по следам французских жирондистов, унижаясь и заискивая перед думским блоком, то мы доживем и до того, что "блокистов" сметут более искренние и более смелые Керенские, Чхеидзе, Сухановы и Кº...»


С началом революции Чхеидзе стал активным ее участником. Вместе с Керенским он тут же поддержал начавшиеся в столице волнения, предлагая Государственной Думе скорее их возглавить. Оказавшийся в трагические дни Февраля одним из самых востребованных левых вожаков, Чхеидзе энергично включился в революционную работу. Он постоянно делал какие-то «внеочередные заявления» и «экстренные сообщения», выступал с бесчисленными пафосными речами перед собиравшимися толпами народа, осыпал комплиментами питерский пролетариат, обличал старую власть и восхвалял «великую и бескровную» революцию. Разгоряченные толпы горожан рукоплескали Чхеидзе и нередко, в порыве чувств, подхватывали его на руки. Вот как сообщала одна из газет о выступлении плитика в начале марта 1917 года: «Депутат Чхеидзе, восторженно приветствуемый толпой, сопровождаемой солдатами и офицерами, произносит слово о величии подвига революционного солдата, которому жмут руку революционные герои - рабочие. Чхеидзе рассказывает о последних усилиях провокации охранки, выпустившей гнусную прокламацию об и горячо призывает солдат приветствовать офицеров, как граждан, поднявших революционное знамя, и оставаться братьями революции и русской свободы. Толпа рабочих, солдат и офицеров несет Чхеидзе на руках». Однако, по ироничной оценке меньшевика Н.Н. Суханова, Чхеидзе в эти дни представлял собой «самую святую икону Таврического дворца, не творившую чудес, но и никому не насолившую, а просто председательствовавшую» .

27 февраля 1917 г. он, вместе с Керенским, вошел в состав Временного исполкома Петроградского совета рабочих депутатов и был избран его председателем. В тот же день Чхеидзе был включен в состав Временного комитета Государственной Думы, но войти в состав Временного правительства в качестве министра труда категорически отказался, видимо, испугавшись взять на себя реальную ответственность. Как утверждал Суханов, «Чхеидзе вообще как огня боялся всякой причастности к власти» . «Стоя во главе Совета, Чхеидзе мог, если бы хотел, стать в центре Временного Правительства революции: реальная сила была в руках Совета, ‒ вспоминал лидер партии эсеров В.М. Чернов. ‒ Еще легче ему было встать в центре правительственной коалиции социалистов с цензовиками. Он этого не захотел. Его ум, правильно или неправильно, говорил ему: для социалистической демократии еще не пришло время. И мощную поддержку уму оказывала одна особенность его характера. Когда вопрос о вхождении в правительство был решен, когда уже уклоняться было нельзя, когда болезнь властебоязни в социалистических рядах была сломлена повелительным требованием событий, ‒ надо было видеть, как взбунтовался Чхеидзе против неизбежных личных выводов из новых политических позиций. Он ничего слышать не хотел о своем вхождении в правительство» .

Свое расхождение с Временным правительством и цели своей политической программы меньшевик Чхеидзе объяснял в эти дни так: «Мы идем со всеми теми, кто выступает с решительным требованием... чтобы правительства... немедленно отказались от всяких завоевательных и аннексионистических задач. Это... тот шаг, который нас приведет вплотную к вопросу о ликвидации войны... Мы и во внутренней политике идем за теми, которые свою работу направляют... для... разрешения тех задач, которые поставлены революцией» . Таким образом, с первых же дней Февральской революции социал-демократ Чхеидзе фактически откололся от своих недавних союзников-либералов, заняв более радикальную позицию. Член ЦК кадетской партии А.В. Тыркова раздраженно отмечала: «От этого грузина ничего хорошего не может исходить. Я признаю только Думу и никаких Советов» . Однако решительно порывать с Временным правительством Чхеидзе не решался, предпочитая разрыву умеренную оппозицию и диалог с новой властью.


После возвращения из эмиграции В.И. Ленина, Чхеидзе осудил его «Апрельские тезисы», полагая, что Россия еще не дозрела до социалистической революции, и призвал большевиков «идти сомкнутыми рядами» с меньшевиками для «победоносного окончания революции» и «защиты свободной России». С резкой критикой Чхеидзе выступил против июльского выступления большевиков, расценив последних как заговорщиков против демократической власти. Но ситуация быстро менялась и бывший всего лишь пару месяцев назад крайним радикалом и героем революции, Чхеидзе превращался в глазах стремительно сдвигавшего влево масс в соглашателя с не оправдавшей надежд властью. Если весной 1917-го ему устраивали овации, то в июле уже освистывали и обвиняли в предательстве рабочего класса. А после принятия в сентябре 1917-го Петроградским Советом большевистской резолюции «О власти», Чхеидзе в знак протеста вместе со всем эсеро-меньшевистским Президиумом сложил свои полномочия, уступив место председателя Л.Д. Троцкому.


Глубоко разочаровавшись в происходящем, Чхеидзе покинул Петроград и уехал в родную Грузию и более в Россию уже не вернулся. К Октябрьской революции он отнесся отрицательно, оценивая ее как незаконный захват власти экстремистами-большевиками. Но вместе с тем, грузинский социал-демократ не поддержал вооруженной борьбы с советской властью. В 1918 году он был избран председателем Закавказского сейма и Учредительного собрания Грузии; в 1919-м вместе с И.Г. Церетели был представителем Грузии на Парижской (Версальской) конференции. После прихода в Грузию Красной армии, Чхеидзе эмигрировал во Францию, где принял участие в работе эмигрантской меньшевистской организации. Жизнь незадачливого революционера трагически оборвалась 7 июня 1926 года: устав от тяжелой болезни (туберкулеза), он застрелился...

Меньшевик Суханов, при всей симпатии к своему однопартийцу, в своих воспоминаниях вынес Н.С.Чхеидзе следующий «приговор», которым мы и закончим этот небольшой очерк об очередном «могильщике Русского царства»: «Об этом "папаше" революции, несмотря на вредные его позиции, я храню самые теплые воспоминания. Чхеидзе не был годен в пролетарские и партийные вожди, и он никого никогда и никуда не вел: для этого у него не было ни малейших данных. Напротив, у него были все данные, чтобы вечно ходить на поводу, иногда немного упираясь. И бывали случаи, когда его друзья заводили его в такие дебри политиканства, где ему было совсем не по себе, и в такие авантюры, которым он не только не сочувствовал, но против которых решительно протестовал, хотя и... не публично. Но, превратив его в икону, его водили, ибо основательно упираться он не имел силы. А зайдя куда не следует, он бесплодно протестовал...»

Подготовил Андрей Иванов , доктор исторических наук

Введение

Никола́й (Карло ) Семёнович Чхеи́дзе (груз. ნიკოლოზ ჩხეიძე, 1864, село Пути Кутаисской губернии, ныне в Грузии - 7 июня 1926, Левиль, близ Парижа) - политический деятель России и Грузии.

1. Биография

Из дворян. Окончил кутаисскую гимназию. В 1887 году поступил в Новороссийский университет, откуда был исключён за участие в студенческих волнениях. Позднее поступил в Харьковский ветеринарный институт, откуда в 1888 году также был исключён.

С 1892 член социал-демократической организации (известной как «Месаме Даси»), в 1898 вошёл в РСДРП, с 1903 меньшевик. В 1898 переехал в Батуми, где работал инспектором муниципальной больницы. В 1898-1902 был гласным батумской Городской думы, членом Городской управы. В 1902-1905 - инспектор городской больницы.

Принимал участие в революции 1905 года. В 1907 становится гласным тифлисской Городской думы, затем депутат 3-й Государственной Думы от Тифлисской губернии. C 1912 - депутат 4-й Государственной Думы, глава фракции меньшевиков, член «думской ложи» Великого Востока народов России. После начала I мировой войны, меньшевистская фракция во главе с Чхеидзе вместе с большевиками 26 июля (8 августа) 1914 проголосовала против военных кредитов. В 1915 огласил в Думе резолюцию Циммервальдской конференции.

2. После Февральской революции

27 февраля (12 марта) 1917 Чхеидзе вошёл в состав Временного исполкома Петроградского Совета рабочих депутатов, был избран его председателем. В тот же день вошёл во Временный комитет Государственной думы. В ночь на 2 марта участвовал в переговорах об образовании Временного правительства, но войти в него министром труда отказался. После Июльской демонстрации выступил против большевиков как зачинщиков и заговорщиков, заявил о полной поддержке Советами Временного правительства. После принятия Петроградским Советом большевистской резолюции «О власти» в знак протеста вместе со всем эсеро-меньшевистским Президиумом Петроградского Совета 6 (19) сентября Чхеидзе сложил свои полномочия. Председателем Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов стал Л. Д. Троцкий. Вскоре он уехал в Грузию и более в Россию не возвращался. К Октябрьской революции Чхеидзе отнесся отрицательно. С 1918 председатель Закавказского сейма и Учредительного собрания Грузии, член Грузинской партии меньшевиков. В 1919 был представителем Грузии на Парижской (Версальской) конференции вместе с И. Г. Церетели. После ввода Красной Армии в Грузию в 1921 эмигрировал во Францию. Участвовал в работе эмигрантских организаций. Покончил жизнь самоубийством, будучи смертельно больным туберкулёзом.

Литература

    Политические партии России. Конец 19 начало XX века. М., 1996.

    3-й созыв Государственной Думы: портреты, биографии, автографы. - Санкт-Петербург: издание Н. Н. Ольшанскаго, 1910.

    В. С. Брачев, Масоны в России: от Петра I до наших дней. Гл.14, 16.

February 19th, 2017

Второй съезд советов начал свою законотворческую работу с принятия решений, которые были обещаны еще до его открытия. Их называли декретами, а не законами, поскольку они принимались в отсутствие формального законодательного органа, но их значение было сопоставимо с важнейшими конституционными актами. Принятая ранним утром декларация о переходе власти к Советам вечером была дополнена конкретными решениями. Следующее заседание Второго съезда открылось 26 октября в 21.00.

Первым делом было принято решение об отмене смертной казни: "Восстановленная Керенским смертная казнь на фронте отменяется. На фронте восстанавливается полная свобода агитации. Все солдаты и офицеры-революционеры, находящиеся под арестом по так называемым "политическим" преступлениям, освобождаются немедленно."

Без возражений единогласно было принято обращение к народам и правительствам с предложением заключения мира, которое вошло в историю как "Декрет о мире". Призыв к мирным переговорам был оговорен определенными условиями: "Продолжать эту войну из-за того, как разделить между сильными и богатыми нациями захваченные или слабые народности, Правительство считает величайшим преступлением против человечества и торжественно заявляет свою решимость немедленно подписать условия мира, прекращающего эту войну на указанных равно справедливых для всех без изъятия народностей условиях.

Вместе с тем Правительство заявляет, что оно отнюдь не считает вышеуказанных условий мира ультимативными, то есть соглашается рассмотреть и всякие другие условия мира, настаивая лишь на возможно более быстром предложении их какой бы то ни было воюющей страной и на полнейшей ясности, на безусловном исключении всякой двусмысленности и всяких тайн при предложении условий мира."

Последняя оговорка была направлена на то, чтобы не только облегчить начало мирных переговоров с Германией и ее союзниками, но и одновременно исключить серьезный конфликт со странами Антанты. И то и другое было очень непросто. Ленин не строил иллюзий о мирных намерениях других государств и еще в апреле 1917 года говорил: "Как же кончить эту всемирную бойню? Можно ли кончить ее, выйдя кому-нибудь одному из войны? Нет, нельзя. Нельзя потому, что здесь бьются не два государства, а много, потому, что капиталист может кончить войну только на время, чтобы готовиться к новой войне."

Делегаты Второго съезда принимали "Декрет о мире", как декларацию, которая вызовет революционный выход из мировой войны других стран. Пока же можно было расчитывать на прекращение боевых действий, для которых у России не было ни сил, ни средств. В заключительном слове Ленин подчеркнул усталость народа от войны: "Нам возражают, что наша неультимативность покажет наше бессилие, но пора отбросить всю буржуазную фальшь в разговорах о силе народа... Нам нечего бояться сказать правду об усталости, ибо какое государство сейчас не устало, какой народ не говорит открыто об этом?" ()

December 19th, 2016

В политике часто путают повод с реальной причиной тех или иных событий. Да и кому какое дело до сломанной перегородки, если при этом разрушился дом? Таким легким толчком в 1917 году оказался конфликт вокруг особняка бывшего министра внутренних дел П.Н.Дурново, который по непонятной причине до сих пор называется дачей.

Как многие другие здания Петрограда, этот дом в ходе Февральской революции был захвачен партией, нуждавшейся в штаб-квартире. Если какие-то партии могли вести бесконечные споры с бывшими владельцами об имуществе и законности, то в случае с особняком Дурново новые хозяева игнорировали и собственность и государство, потому что были анархистами.

Собственно Петроградской федерации анархистов-коммунистов (ПФАК) принадлежало не все имение бывшего министра, а только некоторые помещения. Остальная часть здания находилась в распоряжении различных профсоюзных организаций. Соседи им не мешали.

По воспоминаниям Н.Н.Суханова, штаб анархистов пользовался "репутацией какого-то Брокена, Лысой Горы, где собирались нечистые силы, справляли шабаш ведьмы, шли оргии, устраивались заговоры, вершились темные - надо думать - кровавые дела. Конечно, никто не сомневался, что на таинственной даче Дурново имеются склады бомб, всякого оружия, взрывчатых веществ."

Еще в апреле 1917 года роль анархистов в политической жизни Петрограда была весьма скромной, но в течение нескольких месяцев их влияние заметно выросло. Особенно заметным было их присутствие на заводах "Эриксон", "Треугольник", "Новый Лесснер" и Металлическом. Почувствовав массовую поддержку, анархисты решили провести демонстрацию своих возможностей. 5 июня "боевой отряд", состоявший из 50-70 обитателей дачи Дурново во главе с И.С.Блейхманом, занял типографию бульварной газеты "Русская воля".

Мотивы своих действий анархисты объяснили в листовке, в которой говорилось: "Конфискуя "Русскую волю", мы боремся не с печатным словом, а только ликвидируем наследие старого режима, о чем доводим до общего сведения. Исполнительный комитет по ликвидации газеты "Русская воля"." Исполком Петроградского совета попробовал протестовать, но на анархистов это не подействовало.

Съезд советов обратился к министру юстиции Н.П.Переверзеву, а тот в свою очередь поручил командованию столичного округа освободить типографию "Русской воли". К вечеру типография была очищена с помощью двух рот солдат, а захвативших ее анархистов доставили в Кадетский корпус, где проходил I съезд Советов. По словам командующего Петроградским военным округом генерала Половцева, когда он довольно быстро отбил типографию, "публика, запрудившая все соседние улицы, устроила мне бешеную овацию, как будто бы я взял Берлин..."(

Мы выехали в типографию, когда Исполнительный Комитет, вероятно, уже выехал в Морской корпус. Но, во-первых, что стоит для автомобиля ничтожный крюк? Во-вторых, ведь в трамвае, или на извозчике, или пешком будет заведомо еще дольше, хотя бы и без крюка. В-третьих, заседания никогда вовремя не открываются, и на несколько минут можно свободно опоздать. Все это было совершенно неопровержимо. Мы поехали.
В типографии, конечно, не оказалось ни собранных «Известий», ни тех, кто мог их собрать. Мы лазали по этажам, искали, просили помощи. Когда нашли, что бы что нужно, оставалось уже только отыскать тех, кто имел право нам это выдать, а потом озаботиться переноской нескольких кип в автомобиль… Шофер встретил нас с негодованием. Он сам хотел попасть в заседание и опаздывал из-за нас. Ворча и не внимая резонам, он пустил в ход машину. Но машина не шла…
Мы опаздывали уже явно, мы уже пропустили все льготные сроки. Переполненный зал, видя на эстраде весь Исполнительный Комитет и председателя Чхеидзе, почему-то не открывающих собрания, несомненно, уже давно начал волноваться. Надо было начинать… Но наша машина не шла. И было неизвестно, пойдет ли она и когда именно. Но надо было надеяться, что это случится каждую секунду, и ждать, кусая губы, стараясь не вникать в совершенно сверхъестественную глупость своего положения, чтобы не умереть от бешенства, от разрыва сердца, от умоисступления.
Машина, как сорвавшись с цепи, вдруг неистово запрыгала по ухабам, разбрасывая серый снег и пуская из луж грязные фонтаны. Мы выскочили на Невский, но снова остановились и раза три сменяли бешеную скачку на остановки по нескольку минут, или, может быть, часов, или недель… Я уже одеревенел и был ко всему равнодушен… Может быть, я проявил исключительно преступное легкомыслие. Может быть, я давно должен был бросить все это и мчаться на извозчике. Не знаю.
Во всяком случае, когда мы подъехали к Морскому корпусу, был восьмой час. Когда, никого не встретив на лестницах и в кулуарах, я ворвался в зал, Стеклов достиг уже половины доклада. Я пробрался на эстраду… Стеклов говорил о контрреволюции, о мятежных генералах в Ставке, о беспощадном суде над ними, привезенными в цепях, о том, что эти генералы объявляются вне закона и каждый может их убить, раньше чем… и т. д. Затем он заговорил об Учредительном собрании, о французской конституции, о тайной дипломатии, об империалистском происхождении войны, о своих беседах в германском плену. Все это не казалось мне необходимыми центрами первого мирного выступления революции. Меня взяло сомнение.
Я пробрался к председателю Чхеидзе и спросил:
– Скажите, Стеклов делает мой доклад по международной политике и кончит его предложением манифеста?
Чхеидзе бросился на меня с разносом:
– Ну да, ведь мы ждали, сколько было возможно. Ему пришлось говорить экспромтом… Так нельзя относиться…
Но, видя отчаяние, запечатленное на всей моей фигуре, он замолк и догнал меня на конце эстрады:
– Хотите сейчас иметь слово после него?
Но я махнул рукой и настаивал, чтобы вообще принять манифест без прений. Мне казалось, что прения если и не испортят положения, то нарушат торжественность момента. А между тем момент действительно был торжественный. Недаром на хорах был незаметно размещен оркестр… Договориться и столковаться в таком собрании, конечно, было нельзя, и случайные речи бог весть откуда взявшихся ораторов могли только испортить настроение. Чхеидзе согласился.
Стеклов по плохо написанному экземпляру кое-как прочел манифест. Его ошибки и запинки резали меня по сердцу. Мне казалось, что из всего этого дела с манифестом ровно ничего не получается, кроме скуки и недоразумения… Прения, однако, начались под видом поправок. Офицеры и какие-то невиданные в Совете почтенные господа в небольших репликах заявляли о том, не будет ли такой наш призыв наивностью и прекраснодушной мечтой, а еще хуже, не будет ли он источником ослабления фронта, не грозит ли он опасностью для революции… Это было уже из рук вон. Чхеидзе сам взял слово, а затем вотировал прекращение прений.
Меня окликнул Тихонов:
– Необходимо внести поправку. Почему нет ничего о мире без аннексий и контрибуций? Нужно ввести в манифест эту формулу…
Я не знаю, почему этой формулы там не было, почему и я, и другие пока обошли ее. Может быть, она была бы нужна в манифесте. Но сейчас я был ко всему равнодушен.
Манифест был принят, кажется, все-таки единогласно. Член Исполнительного Комитета Красиков еще раз огласил его – едва слышно и уже совсем по складам… Грянул «Интернационал», затем «Марсельеза», кричали «ура!». Я не могу сказать, были ли налицо действительный подъем, воодушевление, сознание значительности совершенного акта.
Мне казалось все происходящее свадебными песнями на похоронах… Со мной заговорили знакомые, делились впечатлениями. Я почти не отвечал… Стеклов обратился ко мне с попреком, что я заставил его выступить внезапно, без всякой подготовки. Я, в конце концов, не думаю, что я доставил ему действительную неприятность.
Не могу сказать того же о себе самом. Я никогда не имел склонности к выступлениям в пленарных заседаниях Совета или съездов. Во всяком случае, я никогда не искал их и нередко от них уклонялся. Но на этот раз все происшедшее в знаменательный день 14 марта расстроило меня на несколько часов. И еще долго, вспоминая обо всем этом, я не мог отделаться от чувства острой досады.

Чхеидзе, выступая в заседании 14 марта, хотел разрубить злокачественный узелок, завязанный солдафонскими выступлениями справа. Чхеидзе правильно понял свою обязанность, но как он ее выполнил?.. Когда он, совершая «дипломатический подход» к стоящей перед ним массе, говорил, что помазанника Вильгельма надо смазать, он был, конечно, прав – и в деле «подхода», и по существу.
Но Чхеидзе и в своей «дипломатии», и в своих «комментариях» к манифесту пошел гораздо дальше. Нам надо внимательно познакомиться с тем, что он говорил на этом заседании. Он говорил: «Мы желаем мира, но с кем? Когда мы обращаемся к германскому и австрийскому народу, то у нас идет речь не о тех, кто толкнул нас на войну, а о народе. И народу мы говорим, что хотим начать мирные переговоры. Но для этого, говорим, нужно будет одно условие, без которого общего языка у нас не найдется: сделайте то же, что сделали мы, – уберите Вильгельма и его клику… Прежде чем говорить о мире, потрудитесь несколько походить на нас. До сих пор мы у вас учились, теперь не угодно ли нам подражать – уберите Вильгельма. А пока что мы будем делать? Предложение мы делаем с винтовкой в руках. У нас есть победоносная революция, и мы с оружием в руках будем бороться за нее… Вот, товарищи, о чем говорится в документе».
Чхеидзе был в трудном положении и не мог отвечать за каждое слово. Но все же ясно: его комментарии к манифесту были совершенно незаконны. Они не имели ничего общего с самим манифестом. Ни о каких предварительных условиях для нашей внутренней борьбы за мир в манифесте, конечно, не было и не могло быть речи. О таких условиях, как предварительная революция в Германии, – тем более. Между тем это извращало все перспективы и все «линии» советской политики. Комментарии Чхеидзе были не только незаконны. Они были до крайности вредны.
В начавшейся борьбе с империалистской буржуазией Чхеидзе, за которым были численно сильные советские группы, пошел по линии наименьшего сопротивления, ведущей прямо в болото безысходного оппортунизма и капитуляции. Чтобы притянуть к себе армию, чтобы не отделиться от армии, ей и буржуазии головой выдавался принцип – принцип Циммервальда.
Нет, такая армия и такая победа над буржуазией нам не нужна. Мы должны победить в борьбе за армию на нашей почве. Мы должны победить в борьбе за мир, за Циммервальд… И было ясно: чтобы победить Совету в этой борьбе с буржуазией, надо немедленно привести в порядок дела в самом Совете. Надо укрепить Совет на Циммервальдских позициях.
Это нелегко. Исполнительный Комитет уже насыщен мелкобуржуазными элементами. Они распылены, но упорны. Они не имеют вождей, но они хорошо ловят лозунги «большой прессы» и хорошо поддакивают массам… Крепкое ядро, устойчивое большинство против них нелегко, но возможно создать в Исполнительном Комитете. Его необходимо создать. Надо мобилизовать силы…

5. Перед битвой

Приезд Ларина и Урицкого. – Мир по телеграфу. – Каменев. – Большевики и Каменев. – Каменев и «Правда». – Судьба манифеста 14 марта. – Недоумевающая Европа. – В Германии канцлер, Шейдеман, левые. – Альтернатива. – У союзников. – Перепуг. – Цензура. – Совет порвал с пацифизмом. – Парламентская делегация в Россию. – Выступления господина Рибо. – «Когда же разгонят Совет штыками?» – В Исполнительном Комитете. – Новые элементы. – «Мамелюки». – Разумные оборонцы. – Либер. – Сталин. – Буржуазные комментарии к комментариям Чхеидзе. – Циммервальдский блок. – Резолюция о мире. – Первый фронт революции. – Продовольствие, хлебная монополия, регулирование промышленности. – Второй фронт революции. – Терещенко. – Урицкий чествует Церетели. – Ходоки и просители. – Александрович «разрешает». – Пешехонов и земельные комитеты. – Аграрная реформа. – Третий фронт революции. – Похождения Керенского. – Суд над «бонапартом». – Сибирские циммервальдцы Гоц, Войтинский, Церетели.

Утром 15 марта члены Исполнительного Комитета, придя в заседание, застали в своей комнате спящей на столе длинную, довольно странного вида фигуру. По ближайшем рассмотрении фигура оказалась Ю. Лариным (М. А. Лурье), приехавшим ночью из Стокгольма и заночевавшим в Исполнительном Комитете за неимением другого пристанища… (Это фигура довольно известна в революции.)
Сначала правый меньшевик-ликвидатор, потом, во время войны, левый интернационалист и одновременно автор интересных, поучительных и всем известных корреспонденции в Русских ведомостях о внутренней жизни воюющей Германии, а в дальнейшем, в большевистскую эпоху, неисчерпаемый декретодатель, экономический «Мюр и Мерилиз», лихой кавалерист, не знающий препятствий в скачке своей фантазии, жестокий экспериментатор, специалист во всех отраслях государственного управления, дилетант во всех своих специальностях, центрокризис, главразвал, даровитый и очень милый человек.
До его приезда в марте я никогда не встречался с ним. Но поддерживал с ним довольно интенсивные письменные сношения. Без Ларина обходилась редкая книжка «Современника», а потом – «Летописи». И за мою редакторскую практику я не знал более удобного сотрудника (оставляя в стороне прочие его достоинства). От него, вероятно, каждую неделю приходили цельте пачки рукописей – столько, сколько заведомо не мог поглотить журнал, даже два журнала. Боже мой, что я делал с этими рукописями! Я делал из одной две, три, четыре; из двух, трех, четырех делал одну; вырванную середину одной я вставлял между началом другой и концом третьей. Ни один автор не допустил бы подобного обращения с собой. Но Ларин или забывал радикально, что он писал в грудах посылаемых манускриптов, или по необычайному благодушию игнорировал мои вивисекции, вызываемые самыми разнообразными обстоятельствами. А кроме того, Ларин… никогда сам не требовал гонорара и покорно ожидал инициативы редакции. Для нищего, едва влачившего свои дни «Современника» подобные свойства в исключительно цепном сотруднике были богатейшим кладом…
Ларин приехал из Стокгольма, и, благодаря особой предупредительности господина Милюкова к своим подзащитным соотечественникам-эмигрантам, он был на границе арестован, просидев полсуток в жандармской комнате по случаю «неисправности документов»…
С Лариным приехал еще один эмигрант – маленький бритый человек, удивительно резко клевавший носом в разные стороны при ходьбе. Это был Урицкий, также будущий именитый деятель большевизма. Он также иногда сотрудничал в «Современнике» и в «Летописи». Его корреспонденции из скандинавских стран, написанные под интернационалистским углом зрения, были, конечно, полезны и интересны для людей «нашего круга» в России. Но при личном знакомстве Урицкий не производил впечатления человека, хватающего с неба звезды, и… не располагал к личному знакомству.
В то же утро, побеседовав с некоторыми своими старыми партийными товарищами, меньшевиками, Ларин не замедлил произвести сенсацию. Он требовал немедленного заключения мира и соответствующего предложения Германии от имени Совета – по телеграфу… Это был обычный кавалерийский эксцесс Ларина, которому в Исполнительном Комитете посмеялись и о котором Ларин забыл через два дня.
Но надо отметить характерное обстоятельство. Все прибывавшие эмигранты были гораздо радикальнее нас по части внешней политики и борьбы за мир. Даже через два месяца приехавший Мартов находил слишком правой и компромиссной мою «двуединую» позицию в деле мира, основы которой были намечены выше по поводу манифеста 14 марта… Это обстоятельство довольно понятно. Оторванные от нашей реальной почвы, не сталкиваясь ни с конкретными нуждами нашей текущей политики, ни с конкретными трудностями ее, варясь и мысля исключительно в сфере международных отношений, принципов интернационализма, борьбы за мир, наши эмигранты-интернационалисты были именно поэтому склонны к не в меру форсированной и прямолинейной внешней политике демократии. Однако на русской почве они довольно быстро ориентировались в конкретной обстановке и ассимилировались со своими петербургскими собратьями.
Ленин не явился исключением: он, правда, не ассимилировался с российскими большевиками, а ассимилировал их с собою – в своей общей новой, порвавшей с марксизмом концепции. Но в сфере военной, внешней политики Ленин многому научился на русской почве и отлично приспособился в своих подходах к солдату. Об этом дальше.
Первая «большая социалистическая» газета, эсеровское «Дело народа», вышла 15 марта. Вялое, дряблое, с разноголосящей редакцией, оно взяло курс на Керенского и даже демонстрировало свой «нейтралитет» между Таврическим и Мариинским дворцами… Наша «Новая жизнь», орган «летописцев», готовилась на всех парах, но еще не успела мобилизоваться. Я расскажу об этом после… В данный момент для меня, во всяком случае, не было подходящего и доступного мне органа печати. «Известия»? Но они были не только бестолковы. В них начали проскальзывать по внешней политике крайне нежелательные ноты: недаром «Речь» взяла в обычай ставить их благонравие в укор «Рабочей газете».
После какого-то столкновения с правыми в Исполнительном Комитете я полушутя сказал Шляпникову, что мне приходится писать статью в «Правду».
– Что ж, – ответил Шляпников, – я предложу своим.
А на другой день он сообщил мне:
– Наши говорят: пусть он пишет, но только пусть заявит сначала, что он стоит на точке зрения большевиков.
Мы пошутили и разошлись.
«Правда», выражавшая точку зрения большевиков, была в то время сумбурным органом очень сомнительных политиков и писателей. Ее неистовые статьи, ее игра на разнуздывании инстинктов не имели ни определенных объектов, ни ясных целей. Никакой вообще «линии» не было, а была только погромная форма. Сотрудничать в этой газете было нельзя. В крайнем случае, когда решительно некуда деваться, было можно просить единовременного «гостеприимства» и «предания гласности».
Дня через два после разговора со Шляпниковым, числа 15-го или 16-го, меня вызвали из Исполнительного Комитета и сообщили: в Екатерининской зале меня ждет Каменев и хочет говорить со мной… Каменев приехал уже дня три назад, но не показывался в советских сферах, а пребывал и наводил порядок в своих партийных организациях.
Каменева я мимоходом встречал еще в Париже в 1902–1903 годах, куда я отправился немедленно по окончании гимназии – «людей посмотреть, себя показать»; Каменев же пребывал там в чине потерпевшего студента. Затем он промелькнул мимо меня метеором, когда я прочно сидел в Таганке в 1904–1905 годах. Но я знал его под «урожденной» фамилией и только во время войны по некоторым признакам умозаключал, что это и есть Каменев, ставший за эти годы знаменитым столпом большевизма. Вышедши в Екатерининскую залу, я действительно увидел старого знакомого.
В «Современнике» из-за границы Каменев не сотрудничал, но писал в «Летопись» из Сибири, из ссылки, откуда он сейчас и приехал. Писания его вообще не отличались ни большой оригинальностью, ни глубоким изучением, ни литературным блеском, но всегда были умны, хорошо выполнены, основаны на хорошей общей подготовке и интересны по существу. Как с политическим деятелем мы будем непрерывно встречаться с Каменевым на всем протяжении революции, по крайней мере до того дня, когда я пишу эти строки, а он в качестве представителя высшей власти снова изыскивает способы смягчить продовольственные неурядицы и «продержаться до нового урожая» 1919 года.
Как политический деятель Каменев, несомненно, представляет собой незаурядную, хотя и не самостоятельную величину. Не имея никогда ни острых углов, ни ударных пунктов мысли, боевых идей, новых слов, он один не годится в вожди: ему одному вести массы некуда. Оставшись один, он непременно с кем-нибудь ассимилируется. Его самого всегда необходимо взять на буксир, и если он иногда упрется, то не сильно. Но в качестве элемента руководящей группы Каменев с его политической школой, с его ораторскими данными является весьма выдающимся, а среди большевиков во многих отношениях незаменимым деятелем…
С другой стороны, по личному своему характеру Каменев – мягкий и добродушный человек. А из всего этого, вместе взятого, слагается его роль в большевистской партии.
Он всегда стоял на ее правом, соглашательском, пассивном крыле. И иногда он упирался, отстаивая «эволюционные методы» или умеренный политический курс. Упирался он против Ленина в начале революции, упирался против Октябрьского восстания, упирался против всеобщего разгрома и террора после восстания, упирался по продовольственным делам на втором году большевистской власти. Но всегда сдавал по всем пунктам. И, плохо веря сам себе, для оправдания себя в собственных глазах он как-то говорил мне (осенью 1918 года):
– А я чем дальше, тем больше убеждаюсь, что Ильич никогда не ошибается. В конце концов он всегда прав… Сколько раз казалось, что он сорвался – в прогнозе или в политическом курсе, и всегда в конечном счете оправдывались и его прогноз, и его курс.
В качестве умеренного политика и мягкого человека Каменев, несомненно, всегда был и состоит до сих пор в оппозиции к террору, голому якобинству, насилиям, подавлению элементарной свободы. Но в качестве таковых же Каменев, назвавшись груздем, покорно лезет в кузов и заведомо ничего не может поделать с положением, которое обязывает, которое связывает и заставляет бросать, казалось бы, совершенно невероятные фразы.
– Ничего, – сказал как-то Каменев в ответ на мои упреки в трусости и насильничестве во время неслыханной ликвидации всей печати, – ничего, дайте нам поработать спокойно!..
Но если оставить в стороне оценку такой позиции бывшего социал-демократа, то все же мне не верится, что Каменев, как таковой, действительно верил и в конечную силу таких методов, и в надлежащие конечные результаты «спокойной работы» своей партии… Назвали груздем, раскрыли перед ним кузов – надо лезть и вести себя как требуют обстоятельства.
С Каменевым, повторяю, нам придется постоянно встречаться – и в этой, и в следующих книгах.
Поговорить со мной тогда, 15 или 16 марта, Каменев хотел вот о чем.
– Насчет статьи в «Правду»… Тут наши вам передавали, что вы сначала должны объявить себя большевиком. Это пустяки, не обращайте внимания. А статью, пожалуйста, напишите… И я прямо скажу вам, в чем дело. Вы читаете «Правду»? Вы видите – у нее совершенно неприличный тон и вообще какой-то неподходящий дух. И репутация ее очень нехороша. И в наших рабочих кругах очень недовольны… Я приехал – пришел в отчаяние. Что делать? Я думал даже совсем закрыть эту «Правду», а выпустить новый центральный орган под другим названием. Но это невозможно. В нашей партии слишком много связано с именем «Правды». Название должно остаться… Надо только перестроить газету на новый лад. Вот я сейчас и стараюсь привлечь сотрудников или хоть приобрести несколько статей авторов с приличным весом и репутацией. Напишите…
Все это было любопытно. Я стал расспрашивать Каменева, что же вообще делается и куда определяется «линия» в его партийных кругах. Что думает и что пишет Ленин?.. Мы долго гуляли по Екатерининской зале, и Каменев долго убеждал меня в том, что его партия занимает или готова занять самую (на мой взгляд) «разумную» позицию. Позиция эта, по его словам, очень близка к занятой советским циммервальдским центром, если не тождественна с ней. Ленин? Ленин считает, что революция до сих пор совершалась вполне закономерно, что буржуазная власть сейчас исторически необходима и иной не могло быть после переворота.
– Значит, сейчас вы еще не свергаете цензового правительства и не стоите за немедленную демократическую власть? – допытывал я своего собеседника, открывавшего мне важные для меня перспективы.
– Ни мы здесь, ни Ленин там не стоим на такой точке зрения. Ленин пишет, что сейчас очередная задача – в организации и мобилизации сил.
– А что вы думаете по текущей внешней политике? Как насчет немедленного мира?
– Вы знаете, что для нас так вопрос стоять не может. Большевизм всегда утверждал, что мировую войну может кончить только мировая пролетарская революция… А пока ее нет, пока Россия продолжает войну, мы будем против дезорганизации и за поддержку фронта. Отсюда вытекает, что мы можем сказать за и что против советского манифеста «К народам всего мира»…
Тут мне показалось, не перегибается ли несколько вправо практическая линия Каменева?.. Я в свою очередь изложил ему свои собственные соображения и подробно рассказал о положении дел в Совете и в Исполнительном Комитете. Я рассказал, что до сих пор дело шло благополучно благодаря гегемонии сплоченного Циммервальдского центра. Но именно сейчас, в острый момент наступления цензовиков и борьбы за реальную силу, в Исполнительном Комитете нас начинают численно подавлять обывательские, мелкобуржуазные элементы, идущие на поводу у буржуазии в главном вопросе – о войне. Я рассказал, что уже несколько дней среди нескольких членов Исполнительного Комитета, близких мне по взглядам, бродит мысль о сплочении всех антиоборонческих элементов, о создании левого Циммервальдского блока. Я сказал, что предыдущий разговор подает мне в этом отношении очень большие надежды.
Каменев ко всему присоединился. Перспективы были действительно отрадные. Сплоченный же левый блок имел все шансы вести за собой дряблую массу «народнически» настроенных солдат и мягкотелых интеллигентов. Развернувшаяся борьба при таких условиях должна быть выиграна. Надо приступать к делу.
Каменев действительно не закрыл «Правду», но перестроил ее на новый лад. Газета мгновенно стала неузнаваемой. Окружающая «большая пресса» диву давалась и непременно рассыпалась бы в комплиментах, если бы не удерживало сознание, что ничего в конце концов не может быть доброго из Назарета. По крайней мере «Русское слово» (от 16 марта), по которому я цитирую нижеследующее, едва-едва сдерживало свое величайшее удовольствие по поводу переворота.
«Война идет, – писала новая „Правда“, – великая русская революция не прервала ее, и никто не питает надежд, что она кончится завтра или послезавтра… Война будет продолжаться, ибо германская армия еще не последовала примеру русской и еще повинуется своему императору, жадно стремящемуся к добыче на полях смерти. Когда армия стоит против армии, одной из них разойтись по домам – это было бы политикой не мира, а рабства, политикой, которую с негодованием отвергнет свободный русский народ. Нет, он будет стойко стоять на своем посту, на пулю отвечать пулей и на снаряд снарядом… Мы не должны допускать никакой дезорганизации военных сил революции. Не дезорганизация, не бессодержательное слово „долой войну“ наш лозунг; наш лозунг – давление на Временное правительство с целью заставить его открыто перед всей мировой демократией немедленно выступить с попыткой склонить все воюющие стороны к немедленному открытию переговоров о способах прекращения мировой войны. А до тех пор каждый должен оставаться на своем посту…»
Все правильно – вначале несколько сомнительно, с креном вправо. И в эти дни Каменев вообще грешил перегибом палки вправо. Я попрекал его за тенденцию к «оборончеству». В эти дни «Рабочая газета», выдерживая свой превосходно взятый курс, шла левее. Но это было недолго. О правой опасности со стороны большевизма ни у кого, разумеется, не было мысли. Это была любопытная излучина. Но скоро, скоро «мы переменим все это».
Манифест 14 марта имел хорошую прессу слева. Ему придавали большое значение, видели в нем знаменательный шаг, серьезный фактор европейского движения за мир. Праводемократическая печать также приветствовала манифест, но демонстрировала свой скепсис и кивала на шовинизм германской социал-демократии. Буржуазные газеты старались попросту замалчивать манифест или, не зная, что следует сказать, благосклонно отмечали его «оборонческие» лозунги…